— Сиди, сказал! — Ему не было никакого дела до того, кто это там шебаршится возле ворот в страшное время.
А это, конечно, была икотка Егутиха, старая колдунья. С наступлением сумерек она шастала вокруг Федькиного дома и ждала, когда Фединька набежит из лесу, да не один: то, что он туда ушел, она уж знала. Уй, Федичкя! Уй, желаннушко-о! Веди, веди чудо-юдо невиданное, неслыханное, потешь баушкину душу, сделай ты доброе дельцо, она тебе тоже когда-нибудь доброе дельцо сделает, отплотит!
Внешний вид чуда-юда разочаровал икотку: она-то думала увидеть что-то совсем невообразимое, невероятное, жутко страховидное, в крайнем случае — змея, гада огромного, ползучего, в золотой чешуе, с ледяным цепенящим взором, исходящего ужасным шипом. А то, что она увидела, было в ее глазах сущим непотребством. Конь-человек! Бат-тюшки светы!.. А и шут с тобой, давай лечи Мильку-ту!
Корявыми толстыми, мохнатыми пальцами Мирон слегка смял Милькины щеки. Широко раздув грудь, наклонился пониже и хакнул, громко и со стоном дохнул ей в лицо: «Ах-ху-у-у!..» Губы Милькины раскрылись, кончик ставшего острым носа дрогнул. Она встрепенулась и поглядела вверх, ничего еще не видя перед собой. На зрачки словно наклеили полупрозрачную целлулоидную пленку: она хрустела и резала глаза при мигании.
— Ми-иль! — позвал обезумевший Федька.
Тут только прояснило, и она увидела три склонившиеся над ней в ореоле дыхания лица. «Гдей-то я?» — спросила себя Милька и тут же узнала свой двор. Лица мельтешили, раздражали, и она не хотела узнавать их, потому что это могло причинить боль. Кто-то черный склонился, гуднул гнусаво в лицо: «Г-ху-ху-у!» Она напрягла плечи и ноги, чтобы дать больше силы организму, и только тогда, очистившимися глазами, смогла рассмотреть лик черного. Заметив, что сознание вернулось к той, что лежала перед ним, кентавр обнажил зубы, закинул кверху бороду и громко, визгливо засмеялся, словно заржал. Тут Милька вспомнила и узнала его. Вот кто смущает Ванюшку! Вот кто держит при себе неотступно в лесу Федьку, заставляет делать опять грозящие тюрьмой дела и таскать ему из дому от ребят хлеб! Она чуточку, сколько могла, повернула голову, чтобы убедиться, что не ошиблась, и тут же, удовлетворенно вздохнув, придала ей прежнее положение. Все верно, все правильно! Сознание ее стало ясным, четким и смогло выделить на суетящихся вокруг черных ликах черты мужа Федьки и любимой дочи Дашки. Они улыбались и кивали ей, хоть и слишком быстро и не очень естественно. Она тоже улыбнулась, пожмурилась им. Хотела сказать: «Да не умру я, ребята!..» — но не сумела: нестерпимая, больная и темная, как спекшаяся кровь, ненависть к тому, кого наконец-то можно было назвать врагом, к тому, на тайную, противную человеку деятельность которого можно было отписать все свои несчастья и горести, — и не надо было его придумывать, вот он, стоял над ней, скалился над ее неудачной жизнью, — вдруг комкнула больно сердце и горячо понеслась дальше, в мозг. И, прежде чем она затопила и отключила его, Милька успела выкрикнуть громко и ликующе:
— Да будь ты проклят, нечистой ты дух!.. — После этого она уснула, и дыхание ее было ровное и хорошее.
— Ать ты!.. — восхищенно сказал Федька Сурнин. И подобострастно заглянул в лицо кентавру: — Силен ты, друг-сердяга. Кажись, ожила теперя!..
Но кентавр казался печальным. Произнес только:
— Могла жить. Могла умереть. Надо идти обратно.
— Обожди, милок! Ты обожди… выйди пока… охолонись чуток…
Федька распахнул двери, маленько зашибив при этом икотку, и выпустил Мирона наружу. Вдвоем с Дашкой потащил бабу обратно домой.
А Егутиха выскочила, хромая, из-за двери и, широко раззявив беззубый большой рот, встала перед чудом-юдом, оглядывая его. Потом покружилась, попрыгала, потрясла юбками, бормоча заговоры, и гаркнула, приблизившись:
— Ойя! А наклонись-ко, желаннушко! Матушко! Мирон чуть склонил к ней голову, и тотчас же она набросила на него петлю из веревки, давно припасенной. Напряглась, потянула, крикнула:
— Но-о, пошел, матушко!
Веревка была длинная, с запасом, обмотанная кругом икоткиной фуфайки. Кентавр снял петлю с шеи и потянул конец. Бабка быстро завертелась, как плясунья в народном хоре, разматывая веревку. Сняв ее с Егутихи, Мирон бросил себе под ноги я придавил копытом. Вид у него при этом был усталый и безразличный. Икотка задумалась, свалив на плечо по-куричьи головку. Ой, да не сумела охомутать, что же с им теперь делать-то, с окаянцем? Поманить хлебушком — авось пойдет, ись-то тоже, поди, охота. Или задурманить ядовитым порошком из коробочки и тогда уж умыкнуть, дотащить до своей избушки?.. Достала откуда-то из-под юбки краюху хлеба, подсунула, встав на цыпочки:
Читать дальше