Таня говорила мне нечто подобное, когда… нет, не буду сейчас.
Врач с санитарной машины пообещал закончить завтра, и так дел навалом. Бухнул дверью и скрылся. Шевцов походил среди уже откровенно разбегавшихся зрителей, без толку, свидетелей не нашлось, он реквизировал машину и отправился в отделение. Может, потом будут, ведь я не один тогда стоял на полосе. Хотя кому они завтра, Диденко получит заключение, отдаст дело и примется разгребать старые завалы. Как-то не хочется, чтобы о старике забывали столь быстро. Как-то… больно мне за него, что ли? Ведь не просто же так он вышел на улицу с двумя пистолетами и полной информацией о себе. Не просто так не стал обращаться в органы, а решил вести свои счеты. Может, у него в каморке все же найдется записка.
Мы же со Стасом отправились к дому, зачуханной серой шестнадцатиэтажке, обросшей остекленными балконами, как затонувший корабль — раковинами. Шестой этаж, лифты не работают, обшарпанная лестница, изрисованная похабщиной, заваленная пивными банками и шприцами. Диденко позвонил, ответа не было, взятыми у старика ключами, в нарушение всех инструкций — а когда иначе? — вскрыл коммуналку.
Меня и сейчас спрашивают знакомые по торговому центру: неужели и в Москве есть коммуналки? Когда я киваю, задают второй: «Почему?»
Что я мог ответить? Коммуналки были всегда, правда, я никогда не жил в них. Мой отец, тоже милиционер, под конец жизни дослужившийся до начальника главка, получил трехкомнатную квартиру — и это на семью из трех человек, по советским меркам просто роскошь. А напротив, тоже в трехкомнатной была коммуналка, в большой комнате жил мой однокашник с родителями и бабушкой, в соседней — старушка, ветеран войны, и в самой маленькой — молодые, недавно вставшие в бесконечную очередь по улучшению жилья, сперва с одним, а потом двумя детьми. Не знаю, далеко ли они продвинулись, я уж столько лет не был в доме, где родился.
И тут тоже, трехкомнатная. Квартира старика самая дальняя от входа, планировка удивительно похожа — наверное, один проект. Я замер на пороге. Первое, что бросилось в глаза, — идеальный порядок. Все разложено по полочкам, упаковано, вычищено так, словно комната выставлена в наем и ждет придирчивых постояльцев. И только на столе лежала книжица. Диденко поднял ее. Хмыкнув, бросил обратно. Справка о состоянии здоровья, это нам, отмести последние подозрения в невменяемости.
— Чертов хрыч, — глухо произнес Стас, садясь за стол. — На тебя похож, кстати. — И, отвечая на мое удивление: — Любит доводить дела до упора. Чтоб всем все понятно стало.
— Не я. Мой отец.
Оперативным работником ли, или как в последние годы начальником, он во всем и везде, при любых обстоятельствах требовал соблюдения законам порядка. И неважно, зыбка ли почва, гневливы ли небеса, он оставался кремнем до конца дней своих. И вколачивал, не ремнем, но словом, простые истины, вбитые в него еще дедом, прошедшим две войны. Передавая накопленный двумя поколениями опыт в единственного сына. Наследника династии служителей закона. Методично, настойчиво, подчас сурово, но никогда не шутя… Он бывал добрым, веселым, странно, но смеха его я не помню. Помню подарки, обязательно с наставлениями, помню улыбку, а смех — казалось, такого с ним не могло произойти. Слишком подтянут, внимателен, строг, беспредельно строг к самому себе. Никогда не облокачивался на спинку стула, всегда мог обернуть беззаботный пустой разговор в серьезное русло. Никогда не оставался в стороне. Если помогал, то со всем старанием. Он все делал так, никогда не подавая даже вида, что это что-то ему не по силам. Когда сердце шалило, когда ломило голову, когда крючил ревматизм, он через не могу шел и добирался до своей правды, вызывая одновременно и страх, и безмерное уважение.
И все это завещал мне, когда ушел в девяносто втором, когда, наверное, впервые в жизни не смог подняться по единственной уважительной для него причине — остановке сердца. И я, сокрушенный его смертью, долго стоял у постели, очень долго, пока не подъехали врачи, никуда не торопившиеся, ведь спасать уже некого. Молча стоял, не плакал, как ни уговаривала мама. Зная, что ему так будет понятней, естественней мое горе — пятнадцатилетнего парня, нет, уже мужчины. Давно мужчины, только сейчас осознавшего свое положение в семье.
А когда первый шок, первая боль ушли, на каркасе созданного отцом внутри меня здания, я обнаружил пустоту и холодный ветер, гулко завывающий среди недостроенных железобетонных стен.
Читать дальше