— В роще очень плохо, дубы умирают, паутина на них — все серо от нее, — говорила Рябина.
— А женщина? — спросил Сквер.
— Не помнит себя, не знает, куда идти, бродит среди дубов, в роще тоска стоит. Дуб не умеет ее пока вылечить, не знает, как… Ни вывести на тропу, ни вылечить…
Сквер ничего не ответил, но по его лицу я поняла, что дело плохо.
— И что будет? — спросила я.
Друзья какое-то время молчали.
— Может быть всяко, — медленно заговорил Сквер. — Сейчас лето, так что надежда есть. Вот зимой или осенью было бы хуже…
— Да, лето, — закивала Сирень. — Солнцеворот.
— Да в этой роще — какой солнцеворот? — возразила Рябина. — В ней всегда — словно осень, и раньше-то так было. Совсем силы нет у рощи, и Дуб едва-едва еще как-то там живет. А теперь будет что?
— Так что будет, если самое худшее? — снова спросила я.
— Она так и будет бродить между деревьями, и плакать, и бояться, вечно — станет серой, и роща станет серой… И Дуб ничего сделать не сможет. Как бы и сам серым не стал.
— А уйти из рощи? — спросила я.
— Когда хозяин из рощи уходит или из двора — это самое плохое. Не серым будет то место — а пустым, а то и черным, — сказал Сквер, и тут я поверила, что ему и правда тысячи лет, как о нем говорили.
— А то, что случилось со мной… я вот не стала серой же, да? И двор наш серым не стал? — забеспокоилась я.
— Нет, ты — нет, — заверили меня.
— А серыми кто становится? Ведь не только бывшие люди, но и хозяева, да?
— Может стать кто угодно серым, а человек еще бывает и пустым.
— А черным?
— И черным человек бывает. А мы — нет. Ни пустыми, ни черными. Только серыми… но это очень грустно и плохо…
Они как-то помогли Дубу, я тогда еще была маленькой, и знала только, что помогли — но меня с собой не брали и ни к каким делам не привлекали.
Я жила, узнавала о черных, серых и пустых Местах, о границах и дверях, о воротах и воротцах. Я умела вырастить лопухи и осоку, подрастить маленькие клены и кусты шиповника, полечить дворового кота и собаку. Я начала следить за своим двором и за играющими в нем детьми, особенно — за братом Сережей.
Когда он шел на угол сдавать бутылки из-под кефира, я бежала рядом с ним, и он видел мою тень. Потом я забиралась на дерево, на этот самый американский клен, и устраивалась на ветке. И Сережа забирался на развилку пониже. И я рассказывала ему об оврагах и лопухах, о тонких деревьях, что растут за гаражами, о стае собак на пустыре, об особом осеннем дне, когда можно видеть то, что за границами, и о летних праздниках в рощах и парке, где наши выбирают самые глухие овраги. Мы спускались, я брала его за руки и показывала, как танцуют — кружилась с ним, а он — со мной.
Однажды его заметила бабушка, которая как раз вышла в магазин. Мы кружились в палисаднике. Пять дворовых котов, затаившись в зарослях лопухов, смотрели на нас круглыми глазами.
— Сережа! — надтреснутым голосом закричала она. — Закружится голова! Что ты скачешь? Иди домой!
— Я танцую с Диной! — крикнул он.
— Что? С какой Диной? — голос бабушки стал совсем неслышным, и она сползла на скамейку у подъезда.
— С сестренкой! — крикнул Сережа. Он радостно подбежал к бабушке. Ему было тогда лет семь. — Которая умерла! Она на самом деле есть…
Бабушка утащила его домой. Я увидела Сережу только осенью. Он заметил меня — я вышла к нему из-за американского клена. Он вздрогнул.
— Мне нельзя тебя видеть. Уходи. А то меня положат в психбольницу. Мне так бабушка сказала. Тебя на самом деле нет.
— Дурак, — сказала я и, оторвав осенний желтый лист с клена, бросила в него. — А сейчас? Вот же лист? Я его в тебя бросила.
— Он сам оторвался, — насупившись, пробурчал брат. — Ты — галлюци… нация. Вот. Это опасно и плохо. Папа ругает бабушку, что она мне рассказала про тебя. Но она не рассказывала. Он же запретил рассказывать — она и не рассказывала. Никогда. Даже имени твоего не называла. Он ругает ее, а она плачет.
Я разозлилась на папу. Как он смеет обижать мою бабулю?! Мало того, что они все меня не видят и не узнают! Они еще и друг другу делают плохо! Кулаки у меня сжались, и мне стало аж черно на душе. Так нельзя — двор может стать темнее, серее, а если долго злиться или обижаться — то может стать и черным… Ух, но я не могу! Зачем он обижает бабушку?
— Дина? Дин? — Сережа перестал видеть меня и завертел головой. — Ты ушла, обиделась? Галлю… эта самая… нация — это не обзывательство. Это болезнь. Я не хочу же быть психом… — заплакал он.
Читать дальше