Всполошенный поездом — нечастое диво! — загомонил посад: больше бабьими голосами, а и мужики распустили языки, потешаясь, и какой-то пострел даже снежком запустил…
От распахнутых ворот кремлика отделился, белый из белого, воротный страж, заступил въезд. Поглядел снизу вверх.
— Издалека ль?
С почтением спросил, видя: шуба богатая, боярская, кони под дружинкою добрые, сани ладные, повозники сытые — и вовсе шелковым голосом добавил обязательное:
— Здорово, люди добрые. Кто будете?
— Князь-Юрия повеленьем из самого Владимира! — веско уронил боярин. — Извести-ка, человече, воеводу, да не медля!
И уже тихо, вровень с шагом людским, проехали под бревенчатым сводом и далее — по улочке, вдоль клетей да хором лишь чуть краше изб посадских. У церквушки — легкой, в небеса устремленной, — не сговариваясь, закрестились, зашептали каждый свое, благодаря угодников за благополучное окончанье дороги.
Встали наконец сани. Попрыгали вои с коней, повыскакивали на снег повозники, заскакали чертями, отогревая ноги, огромные, неуклюжие в тулупах да кожанах, вздетых поверх платья-доспеха.
А с крыльца, через ступень, едва ль не бегом, встречь боярину — городовой воевода: над лысиной парок морозный, шуба нараспашку, руки раскинуты:
— Челом тебе, Михайло Якимыч! Тебя ль вижу?!
Чинно поклонившись, отмолвил боярин:
— И ты здравствуй, Борис Микулич!
Обнялись. Знали друг дружку с давних пор, не по разу встречались в стольном; норовились один другому и оба знали о том.
— Эй, Ондрюха! Дружину разведи! Да о конях не забудь! — рыкнул воевода, разжав наконец объятье.
От трапезы оторвали городового, не иначе: вкусно дыхнул старик щами, да медом, да дымом, да еще чем-то словно и подзабытым за седмицу снежной скачки.
Тут же и Ондрюха объявился: широкий, косматый, чрево с бочонок, не голос — рык медвежий из бороды. Повел бровью — дворня засуетилась вокруг саней.
Еще раз стиснув плечи боярские, посуровел воевода. Отступил на шажок, поклонился по-уставному.
— Ныне прошу в терем гостя дорогого. Чем богат, тем и рад. Не сумлевайся, Якимыч, Ондрюха дело знает, управится. Не впервой, чай…
— Извиняй, Борис Микулич! — боярин качнул головой, наклонился к поросшему седым волосом воеводьему уху. — Казну, вишь, привез немалую. На сохраненье…
— Коли так… — посопел воевода, прихмурился, соображая; кивнул. — Верно, дело допрежь досуга. Пойдем до клетей. Эй, Ондрюха!
И стронулись. Лишь тиун note 4замешкался, раздавая распоряженья отрокам: ты, мол, баню ставь! тебе — столы в горнице накрывать! а ты — в помочь ему! и шустро, шустро! а то знаю я вас, шелапутов, да и вы ж меня, Ондрея Саватеича, знаете небось! а ну… — И потопал вразвалку, спеша нагнать воеводу, бренча ключами на широком поясе.
…И уж в самую темень, под факельный рваный багрянец, носили да укладывали. Хоть и некому позариться, а все же оцепили вои обозец, переступали зябко с ноги на ногу, супя брови, положив ладони на рукояти мечей; повозники же и холопы воеводьи, довереннейшие из доверенных, разболокали тюки, ухватывали половчей и кряхтя тащили в клеть. Опорожненные, отъезжали сани; тут же подхватывали служки коней под уздцы, уводили на передых в конюшню; негромко порыкивал Ондрюха, косясь на воеводу; въедливо скрипел снег. А холопы несли и несли: рухлядь мягкую, добротно увязанную в кожи; тяжкие укладки, многократно обернутые в медвежьи шкуры; поставцы note 5тяжеленные
— двум мужикам едва в силу! — замкнутые на тяжелые висячие запоры.
Угадав глухой перезвон, встрепенулся воевода: серебро что ль? Не доверил слуху, перекрестился. Быть того не может! С какой стати пошлет князь гривны в глухомань?..
Засопел, поглядывая вполглаза на столичного приятеля. И не утерпел-таки:
— Слышь, Якимыч, — унизив до шепота голос, притулился мало не вплотную.
— Не томи, скажи, что за напасть?
В пляшущем факельном отсверке почудилось городовому: перекосило короткой судорогой лицо давнего дружка.
— Не к ночи бы о том говорить, воевода, — ответил глухо. — Да и без чарки не высказать. А коли коротко… Ведаешь ли град такой, Рязань?
— Как не знать!
— Дак… нет боле такого града на Руси.
Аж качнуло воеводу, будто шестопером оглоушили. Поперхнулся. Сглотнул трудно. Сплюнул на снег. И смолк. Лишь зыркнул на колготню у клети, да так, что, перехватив взгляд хозяйский, собакою зарычал Ондрюха, дернул из-за опояски витую плеть — и забегали холопы шибче…
Так и молчали. В баньке жаркой, в клубах квасного пара, в разгоряченном истомном откровении, сунулся было Микулич с расспросом, а в ответ — смурной взгляд. Отстал — до горницы, до стола; там ждали уж грубые братины, посадским умельцем резанные, до края полные.
Читать дальше