о девочках.
— Это нехорошее место, — говорю я. — Идемте, я отведу вас домой.
Поначалу они парализованы страхом, они просто не могут поверить, что их не изнасиловали и не избили, — а могли бы и убить, наверное. Потом они начинают истерично забрасывать меня вопросами — вопросами, на которые я не в силах ответить. Кто я?
Как меня зовут? Откуда я взялась — я тут живу, да? Как я оказалась рядом именно в тот момент, когда им нужна была помощь?
Просто шла мимо и увидела, говорю я. Им повезло.
— А где вы, вообще, научились вот этой всей фигне, боевым искусствам?
Я отвечаю, что это никакие не боевые искусства, никаких экзотических восточных единоборств, я просто ужасно рассердилась. Они нервно хихикают, и это снимает напряжение. После этого я стараюсь говорить с ними как можно меньше, я еще не привыкла разговаривать, и голос мой звучит как—то странно, неправильно как—то. Впрочем, они сами говорят не умолкая, они ужасно рады, что остались живы.
Я провожаю их до их многоквартирного дома — они двоюродные сестры и живут с бабушкой, — и на прощание они обе изо всех сил обнимают меня. Старшая из девочек с серьезным видом говорит:
— Я буду каждый вечер молиться за вас!
Я благодарю ее. Девочки машут мне и вбегают в подъезд.
Хорошо, что тьма не окутала меня, пока я была с ними: если бы я исчезла у них на глазах, они бы наверняка перепугались, а им и так уже хватило на сегодня. И хорошо, что я могу хотя бы несколько мгновений побыть «кем—то», кем—то растерянным и неуверенным в себе, прежде чем снова превратиться в непобедимое «нечто», которое скоро снимут со стены и наведут на новую цель.
На этот раз, когда тьма охватывает меня... на этот раз мои воспоминания остаются неприкосновенными, отчетливыми, незамутненными. Все по—прежнему на месте: ничто не спуталось, не размылось, не исчезло. Две девчушки—негритянки остаются со мной. Я помню их, помню даже то, что они говорили друг другу про кино, которое только что посмотрели, и то, что их бабушка работает в школьном буфете. Оказывается, я помню еще больше, хотя и не могу наверняка сказать, когда именно что произошло. Пьяный старик, вывалившийся под колеса автобуса... двое малышей, играющих на ржавой, прогибающейся пожарной лестнице в жаркую душную ночь... дети, которые медленно—медленно едут на машине по широкой, заваленной мусором улице, и целятся из пистолета сквозь правое окно в другого ребенка, который только что вышел из винного магазина... женщина, которая оглядывается через плечо в темную подворотню, где кто—то возится, и ускоряет шаг...
И каждый раз — я. Спасительница. Спасительница. Гнев Господень... Каким—то чудом я каждый раз оказываюсь в нужное время в нужном месте, именно там, где я нужна. Но где это — там?
Я начинаю понимать. Это город. Насколько он большой — я определить не могу. В нем есть река, я почти помню, как плыла... ах да, дети («Но что же все—таки стало с девочкой, а?»). Пара улиц, которые я уже узнаю. Несколько зданий, которые помогают мне сориентироваться, когда я пробегаю мимо. Ряд перенаселенных развалюх, которые мне уже почти как родные, кое—какие магазины, кое—какие перекрестки, несколько рынков — и даже отдельные лица, там и сям...
Значит, в этом городе я и живу.
Нет. Я здесь присутствую.
Они живут, а я только существую. Разница есть, я только не могу сказать, в чем она...
...у двери квартиры с блестящими латунными цифрами на ней — 4, 2 и 9, — впервые они обозначают для меня нечто большее, чем просто непонятные значки, — моя нога занесена в воздух, я резко бью пяткой в дверь, чуть ниже замка, дешевая деревяшка ломается, сломанный замок вылетает из пазов, впуская меня внутрь. Вот они, их двое, они сидят рядом на диване, глаза — сплошные зрачки, руки у нее покрыты глубокими порезами. Я уже видела такое раньше.
На этот раз мне плевать. Я пришла за ребенком.
Коридор, дверь направо. Закрыто, но я слышу детский плач, хотя мужчина вскочил на ноги и издает возмущенные возгласы, а женщина — когда—то она была хорошенькой — требует, чтобы он позвонил девять—один—один. Я не обращаю на них внимания, пока рано. Времени нет, нет времени.
Я чувствую запах мочи еще прежде, чем открываю дверь. Он весь мокрый, и матрасик мокрый, и одеяло, но у меня перехватывает дыхание не от этого. Я хватаю его на руки, он издает слабый писк — писк, который должен был бы быть воплем: он весь в синяках, и левая ручка неестественно болтается, — но у него уже нет сил кричать. Я не могу даже определить, не делаю ли я ему больно. Я поднимаю его, заглядываю ему в глаза. И вижу там то, чего никогда прежде не видела.
Читать дальше