Горевали ее подопечные часто, и за нее, и за себя, слезы лили — когда пьяные, а когда и самые настоящие. Да толку с того горя — глазенки вытрут и снова гребут. Попить-поесть надо? Каждый день. Оболтусов своих, мал-мала-меньше, кормить надо? Каждый день. А еще одеться, а еще за свет, да за антенну, да за вывоз мусора. Словом, только поворачивайся. Когда загребали уж совсем внаглую — просила душа о себе подумать, ведь как ей после такого тела срамного домой-то возвращаться? Как всем на глаза покажешься? Как послабления попросишь, как наврешь с три короба, что в следующий раз непременно — да, проследит, выведет, наставит на пусть истинный. Дело известное, если искренне, то ведь поверят и, глядишь, что получше дадут… А эти, ее бренные-то, они тогда петь начинали. Пели задушевно, слезу пускали — да и она со всеми переживала, не чужая, своя душа все-таки. С песен, правда, могли и порезать ее бренных, и тогда все снова-здорово — в младенца, да не в того, который розовый да сытый у молодой мамаши в кружевном конверте, этих-то раздают только отчитавшимся, да еще смотрят, как отчитался, тоже по ранжиру все.
Словом, колесо беличье, безвыходное.
И вот однажды невмоготу стало Распоследней душе, взмолилась она ко Господу из очередной своей спящей бабы, взмолилась о перемене участи, но тихонько так, не слишком громко, чтобы не все Его внимание привлечь, а то нагорит еще, а так, краешек.
Краешек так краешек.
Глазом Распоследняя душа моргнуть не успела, как вознесена была в высь немыслимую, на высоченную ледяную вершину, холодную и сияющую. Все царства земные простирались внизу, а выше был только белый свет, и перепуганная баба Распоследней души прямо на этот свет смотреть не могла, припадала к ледяной корке, щурилась и охала, и грешила на паленую водку, что пила накануне.
— Ну, — услышала душа, — что же ты. Вот перед тобой все царства земные, проси у меня любую участь — и будет дано тебе, о чем просишь, если ты и в самом деле признаешь власть мою над собой.
— Да, Господи, — забормотали душа и баба разом, обе были напуганы, обе просили о крохе, капельке, а теперь не чаяли живыми уйти, — да, Господи, да пребудет воля Твоя на земле и на небе…
— Женщина! — оборвал их голос из света, — разуй глаза! Не видишь ты, кто перед тобой? Ты в руке моей, подобная комку воска, я сожму руку — и изойдешь ты паром, и не станет тебя!
— Да святится Имя Твое, — всхлипывала душа, ни жива, ни мертва, готовая к любой каре за нерадивость и суемыслие, — да приидет царствие Твое…
— Поклонись мне, дура! — крикнул голос уже в настоящем гневе. — Поклонись — и все тебе будет!
Белый свет ослеплял и уничтожал, слова молитвы путались, бедная душа их и так-то нетвердо знала, и не было у нее ответа на этот праведный гнев, и сил не было, одно только бормотание сквозь всхлипы и насморк: "Да, Господи, да, помилуй меня, Вседержитель… и долги наши… от лукавого".
Тут Сатана не выдержал, закрыл лицо руками, и свет померк. Никчемная баба уткнулась рыльцем в неглубокий снег, зажала голову огромными ладонями. На заду, обтянутом трикотажной юбкой, виднелась штопка, не слишком умелая.
— За что, Отче, — сказал Сатана в пространство и упал, как стоял, спиной назад, с высочайшей вершины мира.
Его-то, понятное дело, подхватили ангелы Господни, опустили аккуратно на снег, и долго еще сидели над ним, и гладили по вздрагивающим плечам, и приговаривали озабоченно: "Ну что ты, Пресветлый, ну разве так можно… ну, в самом деле, ну нельзя же так надрываться, ну, будет, будет…"
А баба постояла еще немного штопкой вверх, потом опомнилась, отползла в сторонку и начала потихоньку спускаться, молча и осторожно, а к вечеру ее, кажется, какие-то туристы подобрали. Померла она только через двадцать лет с того дня, никому за все это время не сказав ни слова, а Распоследняя душа после нее вселилась в какого-то совсем уж козла нелепого, с рождения все удивлялись, в чем только душа держится. Однако, пожил и он на свете.
Ты, говорю, не вставай пока, полежи еще, подожди, вот разольется Нил, тогда прорастешь, тысячью зерен, зеленым морем над морем синим, а пока не вставай, я так скоро не могу, я еще не оплакал каждый кусок истерзанного тела твоего, у меня еще руки дрожат, я еще себя не сознаю, куда там тебя, и до исхода Ночи далеко еще, не вставай к ней навстречу, дождись солнца, не вступай в царство злобного брата твоего, я еще слышу его смех, я еще чую твою кровь на его ноже. Не вставай, полежи, наберись сил.
Читать дальше