Майкл Кэднэм
(Майкл Кеднам)
Обильная жабами
У меня есть рот. У других есть глаза, красота, всякое очарование - а я получила рот. Лидия, моя красотка-сестрица, расхаживает вокруг и смотрит своими голубыми, как у младенца, глазами на небо, на птичек... смотрит круглыми глазами и млеет. Тупа, как моя левая сиська, но очаровательна, и когда облаченный в доспехи рыцарь слезает со своего боевого коня и заходит в тенек, нетрудно заметить, как он поворачивает голову, провожая Лидию, направившуюся к уткам.
Она лишь на это и годится; домашняя птица, вскормленная черствым хлебом и кукурузой; этой же смесью мы потчуем и гусей.
Когда гусенок подавится коркой, я думаю так: хоть куницам-то бедняжка не достанется. Ну а Лидия со слезами смотрит на дергающегося гусенка, набившего зоб сердцевиной початка; я же хохочу. Здесь за весь день ничего веселого не увидишь; только когда домашняя птица выкинет что-нибудь подобное.
Не знаю, что вы там успели подумать, но ладили мы с ней достаточно хорошо. Думать ни Лид, ни Ма не умели, и я думала за них. Выполняла всю работу и ходила за псами, о которых вы, наверное, слышали: глазища, как ведра, но лисицу выследят, беги она отсюда хоть до Содома. Я поступала так: мелких топила, гончих досыта кормила мясом, сучек в поре кормила, уварив в пасту послед и кровь течки. Они щенились до упора. А потом я рубила их топором, крошила на мелкие кусочки и скармливала псам. Придворные валили со всех сторон, нащупывая в своих карманах флорины. Иногда летом, к вечеру, мой фартук отягощало одно золото самой чистой чеканки - ни монетки серебра. Цену я поддерживала, уменьшая количество брехунов.
Однажды какой-то пес цапнул меня за лодыжку - чуть-чуть, но нога распухла. Мне пришлось остаться дома и следить за тем, как Лид тянет гусей и уток к пруду. Вид согревал сердце: вот она, моя невинная сестричка, сражается со своими милыми пичугами.
С помощью Ма я соорудила припарку и пристроила ее к охромевшей ноге.
А потом окликнула Лидию:
- Возьми ведра из козьих шкур и принеси воды из колодца, да не стой там на тропе, пялясь на парней. Словом, живо туда, живо обратно - и за шитье.
Лид мне поклонилась (а как иначе), и Ма поглядела на нас, как женщина, проклятая знанием и прошлого, и будущего. Нельзя сказать, чтобы она ненавидела жизнь, просто жесткое лицо ее производило подобное впечатление; и когда она входила в комнату, отважные мужчины почему-то отворачивались. Однако у нас с Ма есть чувство юмора - гранитное снаружи, но почти человеческое в сердце.
По правде сказать, я не без слабости: иногда и щенка поглажу или щенной суке кусочек дам из руки. Когда никто не видит. Я искренне признаюсь в своей нежности к Ма и Лид. Я не могу противиться этому теплому чувству.
В то ужасное утро Лид прибежала домой, пыхтя и задыхаясь, шнуровка на ее груди едва не лопалась. Сперва она даже не могла говорить.
Краснота уже сходила с укушенного места, и я попробовала примириться с действительностью.
- Бекки! - выкрикнула Лид. - Мама!
Каждый знакомый слог заканчивался отрыжкой, выбрасывающей к нашим ногам по паре самоцветов. Топазу и рубину, сапфиру и аметисту.
Лид вытошнила весь свой рассказ - изумруд за каждое существительное, алмаз за каждый глагол, кашель был вознагражден чистым золотом.
Ей было неприятно и страшно, однако к концу повествования перед нами на соломе поблескивала целая горка сокровищ.
- Дорогая Лидия, - сказала я, гладя ее по голове. - Это такое испытание для тебя.
Думала я только об одном: кто это мог так жестоко обойтись с бедной Лид. Я лишь наполовину поверила ее рассказу. В этом графстве старухи не сидят без дела около колодцев. К источнику ходят быстро и ловко. Последняя старуха, бездельничавшая возле него, утверждала, что ее младенец только что свалился в воду и утонул, и она, мол, оплакивает его. А самой уже двадцать лет назад пора было забыть о родах. Вовсе свихнулась. Вот мы и сожгли ее.
У нас не принято попусту тратить время на дарованной нам Богом земле; нам некогда произносить всякие здрасьте и до свидания. У нас рты затем, чтобы говорить людям то, что мы о них думаем, и в итоге от Пасхи до Рождества мы чаще всего слышим одно лишь доброе молчание. Если кто-то надевает новые чулки или запевает новую песню, мы встаем и говорим, что прошлогодние чулки были лучше. Или как, мол, нам жаль, что голос ничуть не милее рожи.
Читать дальше