— Уймитесь, поручик, — отозвался Краузе, плотнее кутаясь в полушубок. — Мне противны ваши представления о женщинах.
Азанчеев ухмыльнулся.
— Вам противна правда жизни, Краузе. Тем хуже для вас. Красивая женщина как солнце, — она не может светить одному.
— Прекратите, господа — бросил от печки прапорщик Эфрон. Горящие отсветы из окна буржуйки, плясали на его резком лице. — Ваши разговоры как надоевшая книга, которую читал раз двадцать. Я могу до буквы сказать, что будет дальше. Нам что, опять вас придется растаскивать? Сейчас у нас для этого дефицит спиртного.
Эфрон был прав. Это происходило почти на каждой дружеской попойке. В крайний раз разговор начался вроде бы… с обсуждения знакомого Гарткевичу поручика Синицина. Во время позиционных боев Великой войны, группа Синицына пробороздив носом распутное поле, ворвалась на линию вражеских окопов. Где-то при переползании, Синицын таки зачерпнул в дуло своего пистолета системы Пипера грязи, — и не заметив того, нажал на спуск. Пороховые газы, не найдя выхода из ствола вырвали крепеж подвижного затвора, каковой отделился от пулевика и со страшной силой влетел Синицину прямо в лицо. Синицин сразу же лишился глаза, а позже и жизни, потому что пока его тащили к своей линии все та же проклятая вездесущая грязь попала в рану, и он умер в госпитале от общего заражения.
Начали бурно обсуждать. Сошлись на том, что в условиях окопной войны, кроме огнестрельного оружия пластун был обязан иметь еще и холодное. Или, как выразился Азанчеев, стукнув по столу: — Сабля не изменит тебе никогда, огнестрел — может быть, женщина — непременно!
У Азанчеева афоризмы на все темы сводились к женщинам.
Подобные высказывания глубоко оскорбляли чувства прапорщика Краузе, который оставил в тылу, — теперь уже и не нашем — молодую жену. Как говорили, — редкую красавицу. С красотой которой могла — как говорили — сравнится лишь её ветреность. Говорили, — (не иначе, что сам Краузе в подпитии слишком много болтал, иначе как бы это узнали?) — что Краузе долго и безуспешно её добивался. А когда добился, тут же был призван на фронт. На вокзале, провожая Краузе на войну, молодая жена печально смотрела на него своими прекрасными черными очами. И тревожный вздох высоко поднимал её прекрасную грудь, слишком хорошо подчеркнутую выгодным фасоном платья, куда нескромно пялились все встречные мужчины. Краузе уезжал в вагоне, а жена и нескромные мужики оставались на перроне…
Тревожимый своими мрачными мыслями, обычно меланхоличный Краузе, заслышав очередной афоризм Азанчеева, начал, сопеть, и ерзать на месте. Наконец, хлебнув еще чарку, он не выдерживал вскакивал и вопил, что Азанчеев есть самый испорченный офицер во всей русской армии, который не имеет никакого уважения к святости женщины, и что — тысяча дьяволов! — если Азанчеев не заткнет свой рот, то — клянусь сердцем матери! — это сделает сам Краузе. Азанчеев в ответ наливался красным цветом, и бормоча что-то о немецких щенках из Поволжья, начинал вырастать из-за стола. Краузе хватали, Азанчеева хватали, снова заглубляли под стол и наливали еще по кружке, обычно это помогало. Но слушать те же спектакли сейчас, да еще по трезвости?..
— А где Штаб-Ротмистр Гиммер? — Поинтересовался Медлявский, все еще возясь с башлыком.
— Вызвали к начальству, — отозвался Эфрон.
— Что-то намечается?
— Увидим.
— А Жемчужин?
— Вон, дрыхнет в углу.
— Казак не дрыхнет… — сонным голосом отозвался из угла Жемчужин, ворочаясь под английской военной шубой. — Казак набирается сил перед боем и пьянкой.
— Определенно так, — легко согласился Эфрон.
Медлявский наконец размотал башлык, и сбросил его на плечи, открыв лицо. Штабс-капитан внешним видом напоминал пухлощекого голубоглазого херувима, по недоразумению обзаведшегося усиками. Впечатление это портил только большой рваный шрам, на левой стороне лица. Словно бы херувим был выписан в старой церкви, и на лице отвалилась часть фрески.
Гущин тоже окончил вертеться, сбрасывая снег со своей великолепной «шведской» куртки, — коричневой кожи, с меховым подбоем, (которую он реквизировал у кого-то из местных в Омске). Сдвинув папаху и поддетый под ней шерстяной шлем со лба, он яснее открыл свое правильных черт, иронического склада лицо.
— Прапорщик, — обратился Гущев к Эфрону, — найдется горячей воды?
— Только что вскипятил, — Эфрон показал на венчающий буржуйку чайник, — давайте налью вам в кружку, поручик.
Читать дальше