И вот поверженный было штурмовик, соударяясь пластинами при подъеме, отбрасывает горе-защитника и стреляет ему строго между глаз. Потом, одним движением двигаясь дулом к дочке, он выплевывает один раскаленный доведена — бывает и такое — кусочек плазмы. Страшные раны от этой самой плазмы очень характерны, ни с чем не спутать. Прежде всего края такой раны не срастаются. Никогда. Шрамы даже от маленькой капельки остаются на всю жизнь. Можно, конечно, удалить спекшуюся от зеленого жара плоть, а потом срастить полученные половинки, но удалять придется так много, что и сращивать будет почти нечего. Но тут с девочкой, в этом косметическом смысле, все в порядке — не придется всю жизнь быть никчемной инвалидкой-уродиной. Маленькая черная дырочка между глаз — будто она была индуской и это было ее первое в жизни пятнышко-отметка взрослой женщины — к слову, у этой девочки, царство ей небесное, неделю назад были первые в ее жизни настоящие месячные… Правда, какое это имеет значение? Какое значение имеет теперь вообще что-либо, относящееся к этой девочке? Ее как бы больше и нет… Тело вот только останется на полу, ну так оно же «приведено в не пригодное для жизни состояние». А вот это уже имеет значение — из плазменной раны никогда не бывает кровотечения. Вообще никогда. Вот это уже важно, не правда ли? Сделан девушку трупом, пока еще даже не думающим падать — ведь секунды не прошло, — дуло доехало до своей крайней точки вправо и плюнуло комочком плазмы помедленнее да пошире — штурмовик почувствовал, что может промахнуться, и нажал не на нижнюю, а на верхнюю часть курка; эта модель плазменного пистолета самая удобная — можно просто настроить машинку смерти, там сзади есть специальные колесики, и на нужный диаметр шарика расплавленной зелени, и на его желательнуо скорость. А можно переключить на разбрызгивание, и она будет великолепно заменять земной баллон со слезоточивым газом, вог только после плазменной взвеси лицо навсегда остается черным, будто изъгденным ржавчиной, а глаза — слепыми. А потом лови себе всех чернолицых — это и будут зачинщики беспорядков: удобно, чтоб им пусто было. Потом Владимир долгое время сам будет носить за поясом такую же точно анданорскую игрушку, а пока он с уважением и страхом, авансом, смотрел на ее дуло. А та резня, о которой речь шла выше, была вполне настоящей, и устроил ее точно такой же, а может быть, даже этот же самый штурмовик в квартире, соседней с Володиной, на его лестничной клетке. А с девочкой той, которой не стало, Владимир лет десять назад играл в «классики» — ему было двенадцать, ей четыре. Они вместе попрыгали по меловым клеткам, выведенным неверной детской рукой на асфальте, а потом Володя помогал ей запускать пенопластовый кораблик в весеннем ручье. Она, видите ли, вернулась тогда из детского сада сама, и мама — тоже теперь «приведенная в не пригодное для жизни состояние» — еще была на работе. И Владимир тогда добровольно на часок взял на себя роль няньки для Люлечки. А теперь вон какая вымахала, взрослый гроб заказывать придется. Володя всю свою жизнь здоровался с убитым мужчиной и даже не ожидал от него столь решительного сопротивления оккупантам. А жена его, Людочкина мама то есть, была очень моложавой и привлекательной и недавно — а может, показалось — строила ему глазки. Подробности эти о жизни девочки и ее родителей, уже совершенно никому не нужные, Владимир вспоминал три дня спустя на похоронах той семьи. Анданорцы же решали, как раз в тот день, следует ли уничтожать участников похоронных процессий, как выразивших сочувствие, или здесь надо как раз проявить столь свойственные характеру Анданора мягкость и гибкость. От идеи же той бредовой — расстреливать похороны — потом отказались, слава Богу, но голосование Совета Наместников прошло со счетом 4:3. Выиграли сторонники гуманизма и мягкости, и было принято решение милостиво простить всех участников похорон. А если бы наоборот, то процессию, в которой сухими от слез, но переполненными болью и гневом глазами вглядывался в осененное смертью Людочкино лицо понуро бредший за гробом Владимир, образцово-показательно расстреляли бы полностью, на месте, до последнего ребенка. Да, что же сталось с этой женщиной, мамой девочки, в которую, чтобы не промазав, штурмовик выстрелил объемистым шариком? Да полголовы снесло у нее. Осталось, как черный недовыдавленный лимон. Но не кожура, а черепная коробка оплавленная. И ведь странно, думал Владимир, с опаской поглядывая на ее гроб в день похорон, и знаешь, что в один момент скончалась и не мучилась, а не верится вот, и думаешь, что страдала она много… Многие говорили, что Люлину маму надо хоронить в закрытом гробу, особенно старушки, из тех, что вечно ходят в платочках… Мужчины же настояли, чтобы гроб не заколачивали прежде времени — пусть все видят, говорили они. Никто, в общем, не сомневался, что за эти убийства Анданор рано или поздно постигнет возмездие. Ну, мнение мужчин, конечно, оказалось решающим — кого же еще слушать на войне, пусть и проигранной, — не старушек же! В ту же страшную ночь в Москве, не в каждом доме, конечно, но уж в каждом дворе, была хоть одна такая квартира, и простой подсчет ясно показывал, что официальная цифра убитых, обнародованная анданорцами, равная 972 человекам, была явно занижена. А вот та, которую тут же оперативно начертало на своих первых листовках Сопротивление — 25 тысяч, — была куда как ближе к истине. А когда в городе за одну ночь погибает 25 тысяч, это уже не город — это один, спаянный скорбью народ. Такими мы и были тогда, через три дня после ночи, черной чертой перечеркнувшей мечты и подведшей итог стольким жизням. Ручейки похоронных процессий, как ручьи по дворам после дождя, сливались в потоки вдоль улиц, а затем вливались в озера жилищ мертвых, чтобы умершие навсегда растворились в них. Владимиру, частенько отправлявшемуся затем в те страшные дни зыбкой тропинкой памяти, всякий раз было проще вспоминать горе, вместе с гробами несомое сообща, всей Москвой, чем безобидный, по сравнению с гибелью целых семей, эпизод, через который он прошел сам. Да, а старшего сына в той семье тогда так и не убили. Стоял себе молча. И когда отец его повалил анданорца. И когда штурмовик застрелил, за пару секунд, сперва папу, потом сестру, потом мать. Также не тронули и кошку, оставшуюся безразличной к гибели хозяев. Кошку потом кто-то поймал на улице и съел во время голода, а парень, так и не сумевший заплакать над тремя гробами, ушел в Сопротивление. И без раздумий расстреливал не только анданорцев, но и землян, по мнению Сопротивления, сотрудничавших с оккупантами.
Читать дальше