— Ты, Петр Григорьев?…
— Ты, Микита Бестужев?…
— Ты, Афанасий Гурьев?…
Было полное единодушие.
— Пиши приговор, — склонившись к подьячему, указал Спирин. — «Посоветовав всем миром, излюбили есмя и выбрали к государеву делу и земскому в Нижнем Новеграде в Земскую избу нижегородца же посадского человека в земские старосты Кузьму Минина… Ведать ему в посадском мире всякие дела и во всех мирских делах радеть, а нам, мирским людям, его, старосту, во всех мирских делах слушать, а не учнем его слушати, и ему нас надлежит к мирскому делу нудить…»
Когда каждый подписался на оборотной стороне приговорного листа, Спирин шагнул к Кузьме, дружески обнял.
— Ну помогай тебе Бог! Авось, выдюжишь. А мы не оставим.
И подмигнул весело.
— Пропадай яйцо, а не курица!
Провожая выборщиков, Кузьма сошел с крыльца; и сразу же его окружили мужики.
— Наша взяла, робяты! Что я вам баял! — кричал Водолеев.
— Не плошай, староста! Плечьми подопрем! — подбодрил однорукий стрелец.
— Верши не ложью — все будет по божью!..
— Будь больший, а слушай меньших!..
— Что мир порядил, то Бог рассудил!..
— Вали на мир, мир все снесет!..
— Чай, соборно и сатану поборем!..
Наказы и подковырки сыпались со всех сторон. Кузьма только головой вертел.
— Не устрашись, благодетель! Ослобони Москву! — тянула к нему из толпы дряблые темные руки простодушная старуха, у которой в московском пожаре сгорела вся родня.
— Эх, Минич, кто везет, того и погоняют! — сочувственно протиснулся к Кузьме Подеев. — Дай-кось я тебя облобызаю!
И добрый старик с неспешной чинностью трижды поцеловал Кузьму. Тот на миг прижал его к себе, потом ласково отстранил и взбежал на крыльцо. Лицо и борода его серебряно блестели от дождя. Он в пояс поклонился посадским.
— Исполать вам, люди добрые! Что замыслил — от того не отступлюся! Правда в том. А вы — моя упора…
Понемногу все разошлись. Утягивали и Кузьму с собой, но он отговорился. И до темна просидел с подьячим и сторожем: доставали из ларя и коробьев окладные книги, подворные списки по десятням, поручные записи, платежные отписи сборщиков, проглядывали да раскладывали как сподручно. Кузьма хотел подготовить все загодя, чтобы до полушки высчитать, на сколько в крайний предел потянет посад сверх всяких обложений. Нужда подгоняла его.
Уже запирали избу, как увидели поспешающего к ним по грязи пристава Якова Баженова с чадящим факелом. За приставом развалисто вышагивал крутоплечий простоволосый мужик.
— С почином тебя, староста! — утирая рукавом мокрое лицо, сказал Баженов. — Вот приволок к тебе починного бродяжничка. Меж двор плутал, а кого выискивал — Бог весть.
— Еще баушка надвое сказала, кто кого приволок, — усмехнулся ражий мужик, и стало ясно, что такого силком идти не понудишь.
— Не здешний? — спросил Кузьма, хоть и сам видел, что перед ним чужак.
— От самых Соловцов странствую. Монастырский кормщик яз, Афанасий…
4
На последнюю ночевку перед Нижним Афанасий остановился в разоренном и заброшенном починке возле лесной опушки. Видно, тут побывали лиходей. Прясла, опоясывающие двор, были поломаны. На самом дворе раскиданы глиняные черепки, тряпье, тележные колеса, клочья драной овчины и солома, струпьистой язвой выделялось большое круглое пятно кострища. Изба стояла нараспах — с оторванной дверью и погубленными у входа стенами.
Афанасий неприкаянно прошелся по двору, поднял и зачем-то отряхнул и повесил на оградный кол детский сарафанишко, ковырнул носком сапога золу кострища, вывернув из нее обугленную коровью кость, и направился к овину, обочь которого густо темнели заросли высокой конопли. Набрав по пути охапку соломы, он, зайдя в овин, расстелил ее на сушилах.
Уже гасла в омертвело недвижных тучах заря, наваливалась кромешная темь, и Афанасий не стал медлить: прикрыл дверь и улегся на свою отшельничью постель.
Но сон не брал его. Разрывали голову думы. Не меньше чем пол-Руси он проехал и прошел, а повсюду все та же беда — вопом вопит, кровью захлебывается, трупными червями кишит. Воистину, не скончание ли света? И чем укрепить измаянную душу? И почему не может уняться старая боль о своей сожженной свейскими грабителями под Колой семье, когда он изведал после того столько чужой боли, что она давно могла бы заслонить ту давнюю и уже как бы тоже чью-то, а не его собственную? Нет, видать, одна не может заслонить другую, они спекаются воедино и окалиной нарастают на сердце, тяжеля его.
Читать дальше