Его голоса было вполне достаточно, чтобы перебудить всю лестничную клетку, но содержание компенсировало форму, и именно оно убедило Ивана Петровича, что его ночной вклад в семейный бюджет не пропал даром.
Иван Петрович встал, умылся и, бесшумно проскользнув на кухню, чмокнул Аннушку прямо в шею. Она грузно подпрыгнула, замахала руками, засуетилась.
— Ой, Ванечка, ой, напугал! А я вот тесто на оладушки замешала. Будем сейчас оладушки кушать.
— Заинька, — крикнула она Игорьку, — включи-ка телевизор, там как раз «Будильник».
В комнате, именуемой залой, тотчас зазвучала бодрая музыка, и веселые голоса ведущих стали насыщать атмосферу чем-то заковыристым и юморообразным.
Помешивая тесто, Анна Игоревна включила огонь под сковородой и произнесла роковую, хотя внешне совершенно безобидную, речь:
— Утомился вчера у этих Ломацких? Еще бы, еще бы! Все Европы у себя гоняют? И откуда, скажи, берется, а? Ну, откуда? На чужих трипперках процветают. Отрыгнется Фаньке, попомнишь меня, отрыгнется. Оставит она своего Кисоньку с огромнейшими рогами и еще с инфарктом, это уж точно — с инфарктом.
Иван Петрович безразлично кивал, на поверхности его мозга колыхалась мелкая рябь полного согласия с мнением супруги. Но под этой рябью духовного взаимопонимания и семейного благоденствия уже набирало силу темное и загадочное подводное течение. Булькая и завихряясь сначала где-то в области поджелудочной железы, оно постепенно затопило сердце и стало подниматься все выше и выше. Взгляд Фанечки на Аронова, случайно подслушанные ее мысли, добродушно блуждающие самодовольные глаза Семена Павловича — все всплыло как-то сразу и сразу разрушило утреннюю идиллию.
Иван Петрович вдруг понял, что начихать ему на приключения Фанечки с Ароновым и с этим самым бессмысленно врезавшимся в память Дергаловым, начихать на ее вызывающе красивые грудки и яркие губы, поскольку все это тешит взор, но никак не относится к предметам его, Крабова, семейной собственности. Начихать, когда перед ним пританцовывает, суля несчастному Ломацкому всякие напасти, не чужая женщина, а своя жена, и надо сказать, даже теперь, на тридцать восьмом годике жизни, очень симпатичная дама. А раньше, в первые безоблачные годы брака, — не то чтоб симпатичная, а просто очень эффектная, вполне способная не только понравиться, но и стать предметом глубокого интереса. И хуже того, Ивану Петровичу доподлинно был известен один из тех рыцарей, для которых Анечка представляла в те годы лакомый кусочек. Звали этого типа Людвиг Ильич Сильвестров, и состоял он начальником Анны Игоревны, ухаживая за ней вплоть до позднего замужества. Он и потом долгое время не оставлял ее, даже в гости захаживал, а острой на язык Анечке ни в коем случае нельзя было показывать и тени своей ревности, иначе — конец, засмеет. И мучился тогда бедный Иван Петрович лютой внутренней мукой, мучился от малости своей и ничтожности, что ли, рядом с блестящим по уму и по внешности Сильвестровым, от которого в памяти остались модные тогда невероятной ширины галстуки и липкая улыбка под огромными искренними голубыми глазами.
И всплыла в Иване Петровиче вся эта давно погребенная и честным словом Анны Игоревны припечатанная муть, всплыла, и белый свет и гора оладушек на тарелке показались ему пресными и бессмысленными атрибутами существования.
— Ванечка, Ванечка, — все настойчивей взывала к покинувшему ее супругу Анна Игоревна, — я ж тебя в третий раз спрашиваю, во что эта соплячка перед вами наряжалась? Ты оглох, что ли?
Иван Петрович медленно со скрипом въехал в потемневший кухонный мир и, не отрывая взгляда от оладий, буркнул:
— В кимоно…
— Это ж надо! — воскликнула Анна Игоревна, но тут же осеклась, почуяв недоброе.
— Ваня, что с тобой? — тихо спросила она. — Может, на работе неприятности? Какой-то ты не такой.
— Папуленька больненький, — поставил диагноз Игорек, уминая третью оладушку.
— Аня, — совсем чужим и оттого неприятным голосом начал вдруг Иван Петрович, — скажи мне честно, Аннушка, у тебя с Людвигом что-нибудь было?
Анна Игоревна уронила очередную оладью, вслед за ней на пол полетела вилка.
— Женщина к нам спешит, — по инерции сказала она, потом слабо улыбнулась и почти веселым тоном спросила. — Ты что, рехнулся, Ванюша? Тебе тогда не надоело меня допрашивать?
Господи, крест какой-то тяжкий с этим Лютиком. Ну не могу же я тебе, дурню толстокожему, всего объяснить. Не скажу ведь, что вся твоя ценность в семейном призвании, что скотина последняя этот Лютик, но зато мужик, каких я никогда, пенек ты несчастный, ни до тебя, ни потом не знала, что после него, после его пальцев, будь он проклят, я прямиком на стенку лезла и на все готова была…
Читать дальше