Я сказал Коле, что я думаю о счастье, и Фаустов, что с ним случалось редко, не стал оспаривать мою несколько грустную мысль.
У Коли было несколько кумиров: московский цитолог Кольцов, поэт Хлебников, физик Фридман, знаток первобытной логики Леви-Брюль и учитель Циолковского, русский мыслитель XIX века Николай Федорович Федоров. Впрочем, это отнюдь не означает, что Коля приготовил духовный коктейль из их идей и принимал его по столовой ложке по утрам вместе с медом, чтобы поддержать свое интеллектуальное здоровье, не очень-то устойчивое, как у всех юношей, безрассудно расточающих свои силы.
К перечисленным именам и идеям он не добавил еще одну, казавшуюся невозможной в Колино время, но осуществленную в мое, когда наступил XXII век.
Вы догадываетесь, разумеется, о чем сейчас идет речь. Речь идет о том, от чего бежал Синеусов и принял смерть в колчаковском застенке, предпочтя временное вечному.
Коля Фаустов, этот новый Фауст с Васильевского острова, презирал временное и конечное и, как всякий Фауст, мечтал о бесконечном.
Не для того ли он специализировался по цитологии? Уж не рассчитывал ли он, что его наука без помощи инопланетного разума преподнесет человечеству свой коварный подарок?
Но, во-первых, Коля не знал (да и откуда он мог это знать!), что такое вечность, а во-вторых, он переоценивал возможности той науки, которую собирался сделать своей специальностью.
— Да, да, — шутя поддакивал ему я, — наука преподнесет этот подарок вам на блюде, — в один, как вы говорите, прекрасный день. Но я бы не назвал этот день прекрасным.
— Почему? — допытывался он.
Я мог бы рассказать ему о Синеусове и о себе, а также об электронном Спинозе, оставшемся далеко-далеко. Воображаю, как удивился бы новый Фауст, услышав о Мефистофеле, синтезированном из довольно тривиальных формул физико-химиками и химико-физиками XXII столетия. Но я отложил эту беседу, рассчитывая на то, что впереди еще много времени, и думая о том, что Коля с его эвклидовым умом еще не подготовлен для восприятия столь парадоксальных сведений.
И чтобы не совсем разочаровать Колю, я бросил ему кость, намекнув на то, что Герберт Уэллс не был уж так прост и наивен, как думают ученые, которые объявили идею путешествия во времени по меньшей мере смешной, если не жалкой.
Коля насторожился, обозвал Уэллса невеждой (что было по-юношески запальчиво и несправедливо) и тут же привел несколько доводов, которыми хотел убедить меня, не имея возможности переубедить живущего в Англии Уэллса.
Но я не соглашался, я отстаивал свою мысль.
— Да, — возражал я, — но тогда почему существует язык, почему существует слово и, наконец, искусство, которому подчиняется ход времени?
Коля, покраснев как рак, стал высмеивать мои доводы.
Тогда я не подозревал и не догадывался, что Фаустов спорил не со мной и даже не с ничего не подозревавшим Уэллсом, проводящим вполне позитивно и рационально свое отнюдь не обратимое время где-нибудь в окрестностях Лондона, а только с самим собой.
Как раз в эти дни Коля читал книгу немецкого философа Эрнста Кассирера «Философия символических форм». И может, эта книга, а может, и занятия генетикой и цитологией навели его на преждевременную и почти гениальную мысль, которую спустя двадцать лет американец Винер назвал теорией информации и кибернетикой. Коля как раз в эти дни догадался о том, что не только человеку, но и всей органической природе присуща информация, без которой необъяснима сущность жизни. Все эти дни парадоксальная мысль буквально не давала ему покоя. А тут как на беду в Иностранном зале Публичной библиотеки, читая книгу английского писателя Батлера, совмещавшего когда-то работу беллетриста с размышлениями биолога, Коля набрел на поразительную фразу: «Наследственность — это память».
Забыв, что он в Публичной библиотеке, а не у себя дома, Коля крикнул «эврика», совсем как Архимед, выскочивший из ванны, за что и был награжден смехом и негодующими взглядами всех, кто обратил внимание на его нескромное поведение там, где даже сам Архимед не позволил бы себе издать какой-нибудь звук, кроме прикрытого ладонью кашля или приглушенного услужливым платком легкого и нечаянного «апчхи».
Коля, рассказывая о не дающей ему спокойно спать идее, не скрыл от меня и того конфуза, который ему пришлось пережить в Иностранном зале Публичной библиотеки, где ему никогда не простят его возглас и связанную с этим нечаянным возгласом претензию.
Читать дальше