Наутро - под окном казанский "князь", в ватной шапке горшком, лопоухий, глаза вострые - как свозь замочную скважину.
- Купи, барина, шали шелковые хороши - купи, кавалер любить будет. Ай, хороши! - причмокнет, подкинет шаль на руке, - и ухмыляется, будто сквозь замочную скважину все подглядел, все знает.
Опустила Марфа глаза - и рассердилась на себя, что опустила. Вышла на крылечко и сердито купила, что попалось - кружевной носовой платочек. Постояла, поглядела вслед "князю", поглядела на отбившееся от стада облако вот такие же были когда-то легкие и пухлые девичьи мысли. И уже повернулась домой - вдруг сзади у садового забора шорох, скрип по дощатому тротуару, и из-за угла - цыганский уголь-глаз.
- Марфа Ивановна... Остановилась.
- Марфуша! (- тихо) Марфушеыька! (- сухим, как песок, шепотом). Ночью в сад...
...Остановилась, чтобы оборвать дерзеца, чтобы сразу охоту отбить. И Бог весть почему - не выговорилось, пересмягли губы. Так, молча, спиною к нему повернувшись, дослушала все до конца - только шелк шуршал на тугой груди.
А ночью вышла в сад - темною, росною майскою ночью, когда уродился новый месяц и все деревья, травы, цветы - с нагими, белеющими в темноте ногами, налитыми весенним соком - шуршали, шептали, шелестели...
Утро. Из розового золота кресты над синими куполами, розовые камни, оконные стекла, заборы, вода. И все - как вчера. Не было ничего.
И как всегда - веселый, шутейный, с краснобайками со своими, сундуком, полным гостинцев - приехал домой Бахрамеев. Раскрыл Марфе сундук, вынула гостинцы, поглядела, положила назад, сидит неулыбой.
- Ты что, Марфа? Или муху с квасом невзначай проглотила?
- Так. Сон нынче ночью привиделся.
А был сон в руку. День ли, два ли прошли - а только пообедал Вахрамеев, после обеда лег почивать - да так и не встал. Будто стряпуха за обедом накормила его вместе с сморчками грибом-самоплясом, оттого-де и кончился. Говорили и другое - ну, да мало ли кто что скажет. Одно известно: отошел по-христиански, и последнее, что Марфе сказал: "Не выходи, - говорит, - за Сазыкина. Он мне в Макарьеве муку подмоченную всучил".
Погубила Сазыкина мука: не за Сазыкина вышла молодая вахрамеевская вдова, а за другого - с угольным цыганским глазом. Был слух: загулял Сазыкин с тоски. Был слух: велел зашить себя пьяный в медвежью шкуру и вышел во двор - во дворе псы цепные спущены - чтобы рвали его псы - чтобы не слышно, как тоска рвет сердце. А потом канул в Сибирь.
Так камень бултыхнет в водяную дремь, все взбаламутит, круги: вот разбежались - только легкие морщины, как по углам глаз от улыбки - и снова гладь.
Разбежались круги - и опять жизнь мирная, тихая - как бормотанье бьющих о берег струй. За прилавком щелкают счеты, и ловкие руки, мелькая шпулькой, отмеривают аршин за аршином. Опершись о расписной сундук, с газетой, на солнце печется, как тыква, тыквенно-лысый сундучник И. С. Петров. Все в белом мечутся половые в трактирах - только как дым за паровозом, вьются следом за ними концы вышитого ручника да кисти от пояса. В конуре своей изограф Акимыч - трактирный завсегдатай - торопливо малюет на вывеске окорока и колбасы, чтобы в положенный час сесть с графинчиком в положенном уголку - и лить слезы о пропитой жизни.
А вечером - в синих прорезах сорока колоколен - качнутся разом все колокола, и над городом, над рощами, над водой, над полями, над странниками на дорогах, над богачами и пропойцами, над грешными по-человечьу и по-травяному безгрешными - над всеми расстелется колокольный медный бархат, и все умягчится, затихнет, осядет - как в летний вечер пыль от теплой росы.