Я почувствовал, как от этого вежливо сформулированного замечания, сделанного, однако, оскорбительным тоном, во мне закипает гнев. Вдруг все вокруг замигало красным, и я ощутил какую-то странную судорогу внутри — судорогу, которую, вероятно, испытываешь, когда переходишь из одной реальности в другую, параллельную: на некоторое время я стал тезкой нацистского диктатора, его почти сверстником, американским немцем, рожденным в Чикаго, никогда не бывавшим в Германии и не говорившим по-немецки, чьи друзья все время дразнили его случайным сходством с Гитлером. И который упрямо повторял: «Нет, я не сменю имя. Пусть этот подонок-фюрер сменит. Когда-то британский Уинстон Черчилль предложил американскому Уинстону Черчиллю, автору „Кризиса“ и других романов, сменить имя, чтобы их не путали, потому что британский Черчилль тоже что-то писал. Американец ответил ему, что идея хорошая, но поскольку он на три года старше, то пусть британец сам сменит имя. Примерно то же я мог бы сказать этому сукину сыну Гитлеру».
Еврей все еще насмешливо смотрел на меня. Я уже собирался дать ему резкую отповедь, но вдруг почувствовал вторую судорогу и понял, что переживаю еще один катаклизм. Первый переместил меня в параллельный мир. Второй оказался перемещением во времени, и я перенесся из 1937 года (где я родился в 1889-м и мне было сорок восемь) в 1973-й (где я родился в 1910-м и мне было шестьдесят три). Имя изменилось на мое настоящее (но какое оно — мое настоящее?), и я уже ни капли не походил на нацистского диктатора Адольфа Гитлера (или на специалиста по дирижаблям Адольфа Гитлера?), и у меня действительно имелся взрослый женатый сын, и он занимался социологией и историей в Нью-Йоркском университете, и у него было полно блестящих идей, но среди них я не знал никакой «теории переломных моментов». А еврей — я имею в виду высокого худого человека в черном, с семитскими чертами лица — пропал. Я озирался по сторонам и не находил его.
Я дотронулся до левого верхнего кармана, моя рука дрогнула и скользнула внутрь: там не было ни молнии, ни драгоценных документов — только пара грязных конвертов с какими-то карандашными пометками.
Не помню, как я вышел из Эмпайр-стейт-билдинга. Наверное, воспользовался лифтом. Единственное, что сохранила моя память после всего этого наваждения, была картинка — Кинг-Конг, кувырком летящий вниз с крыши здания, похожий на смешного и жалкого огромного плюшевого медведя.
Некоторое время, показавшееся мне вечностью, я брел по Манхэттену как во сне, вдыхая канцерогенные испарения автомобилей. Иногда я вдруг «просыпался», в основном когда переходил улицы, встречавшие меня не мягким мурлыканьем, а злобным рыком машин, а потом снова погружался в транс. Еще там были большие собаки.
Когда я наконец пришел в себя, оказалось, что я иду в сумерках по Гудзон-стрит в северном конце Гринвич-Виллидж. Взгляд мой упирался в ничем не примечательное светло-серое квадратное здание вдалеке. Скорее всего, это был Всемирный торговый центр высотой тысяча триста пятьдесят футов. Потом его заслонило от меня улыбающееся лицо моего сына, профессора университета.
— Джастин! — воскликнул я.
— Фриц! — обрадовался он. — Мы уже начали немного волноваться. Где ты был? Нет, это, конечно, не мое дело. Если ты ходил на свидание с девушкой, то можешь не рассказывать.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Я что-то устал и слегка замерз. Нет, никаких свиданий, просто побродил по своим памятным местам. И получилось дольше, чем я ожидал. Манхэттен изменился за то время, что я не был на западном побережье, но не очень сильно.
— Становится холодно, — сказал Джастин. — Пошли вон в то заведение с черной вывеской. Это «Белая лошадь». Сюда частенько заходил выпить Дилан Томас. Говорят, он нацарапал несколько стихотворных строчек на стене в туалете, но их потом замазали.
— Хорошо, — согласился я. — Только закажем кофе, а не эль. Или, если нельзя кофе, тогда колу.
Я не склонен к выпивке, потому что не люблю говорить тосты.