— Мария.
— Значит, Марьюшка.
Малые голландцы облегченно заулыбались. Начинался день: на улицы выплеснулись первые ручейки желающих отовариться посошанцев, с базара потянулись распродавшие раннюю картошку колхозники, ударяя резиновыми копытами в асфальт, быстро промчался троллейбус, звеня прошел мимо здания музея трамвай, точно такой, в котором ехали Степан и Марьюшка, стрелки на исполкомовских часах соединились.
Замечательный все-таки музей в Посошанске! Стоят в его комнатах, сложив руки на животах, каменные бабы, в витринах белеют снопы невиданных урожаев, рядом с ними стоят шишаки и лежат бронзовые фигурки львов из раскопанных курганов и турецкие ятаганы, добытые при штурме Ясс и Измаила. В запасниках лежат неразобранные книги, поступившие из бывших помещичьих усадеб, и стоит сундук с книгами, на котором мелом написано: «Из библиотеки Ивана Грозного». Висят на стенах картины, начало собранию которых положил некий купец, разбогатевший раньше, чем успел научиться грамоте. Совершая свой первый в жизни заморский вояж, он очутился в Италии, зашел там в картинную галерею и, выслушав объяснения экскурсовода относительно мраморного юноши, задумчиво облокотившегося на льва, спросил, сколько стоит эта фигура, экскурсовод ответил, что она бесценна. «Ну, положим, цена всему есть!» — заявил купец и тут же высказал желание купить что-нибудь. Когда ему было в этом отказано, он вернулся в Россию и стал скупать у нищавших дворян картины в золотых рамах, среди которых потом оказалось несколько таких, которые пришлось передать в центральные музеи, и таких, над происхождением которых до сих пор ломает голову директор. Что касается последних, то причиной их загадочности была страсть степных помещиков иметь работы мастеров, которую удовлетворял местный богомаз, за скромную мзду всегда соглашавшийся счистить фамилию автора и написать поверх нее имя, взятое из справочника факсимильных подписей, неосторожно изданного в прошлом веке в Париже. Так получилось, что в запасниках посошанского музея до сих пор лежат фальшивые полотна Пинтуриккьо, Франса Гальса младшего и даже четыре картины русского художника Шишкина, правда без медведей, но с соснами. Еще целый стенд в музее отведен набедренным повязкам, отравленным стрелам и кривобоким глиняным горшкам, привезенным почтовым пароходом в двадцатом году из Южной Америки. На каждом ящике тогда была надпись «пункт отправления Парагвай, пункт назначения Посошанск». Дело прошлое. Несколько лет служащие музея не могли взять в толк: кому в Южной Америке вздумалось посылать эти аккуратно упакованные, переложенные сухой травой и шерстью лам гуанако черепки, бусы и кости пресноводных рыб? Они ломали головы до тех пор, пока кто-то из старожилов не вспомнил, что незадолго до первой мировой войны трое студентов, посланных из Посошанска обучаться в Петербургском университете, скопив за год и сложив свои стипендии и взяв академический отпуск, купили три билета на почтово-пассажирский пароход и отправились, сообщив об этом письмами родственникам, в Южную Америку. Там они без гроша в кармане пересекли весь континент, то работая погонщиками скота, то почтальонами, ветеринарами, а однажды даже прослужив неделю преподавателями математики, химии и пения в пансионе для девиц при католическом монастыре в Рио-Плате. Последний год они жили в сельве, питаясь змеями и пауками, спали в подвесных гамаках и принимали ежедневно по сто граммов хинина, отчего кожа у них сделалась желтой и сухой, как горчичный пластырь. Здесь они узнали о начале войны и, будучи военнообязанными, упаковали коллекции, собранные за три года, в три ящика и, отправив багаж в Посошанск малой скоростью по реке, сами пересекли верхом пампу, совершили переход через Анды и, нанявшись в Чили матросами на пароход, добрались до Японии, где были арестованы, так как паспорта их за время жизни в сыром тропическом лесу превратились в липкие лепешки. Их освободили только в девятнадцатом году, и они, вернувшись в Россию, были мобилизованы и приняли участие в гражданской войне, чтобы погибнуть, один на стороне красных, второй — на стороне белых, а третий попал в руки батьки Махно и был расстрелян как парагвайский шпион.
Да, отличный был музей, и именно за это любил его Степан. Проходя по залам, он каждый раз слышал, как кряхтит, мучаясь над лаптем, переселенец (муляж), как скребет каменным пальцем по спине скифская баба и как шелестят на картине накрахмаленные юбки помещичьих дочек, собирающихся первый раз на бал. Однажды он даже остановился около мужика и, нагнувшись, предложил ему помочь затянуть веревку, на что тот, не поднимая головы, ответил: «Ладно, барин, уж как-нибудь сам...» А то обнаружил, что пулемет «Максим», стоящий в центральном зале, повернут стволом не как обычно, но, вспомнив календарь, понял, что и тут все правильно: была годовщина вооруженного восстания и изгнания из города белых ротою ивановских ткачей, которые направлялись на Урал и в городе оказались проездом. Дело в том, что, работая директором музея, Степан понял, что время неделимо и что прошлое вплетено в настоящее и прорастает в будущее. Поэтому он не удивлялся, если ему сообщали, что в его кабинете сидит и ждет с утра какая-то пахнущая нафталином старушка, а старушка оказывалась курсисткой, которая после окончания в прошлом веке института в Петербурге работала в глухой деревне учительницей, причем случалось ей быть и врачом, и адвокатом, и которая с опозданием на сто лет принесла ему свои дневники, дневники юной девушки, решившейся бросить столичный город и обеспеченную семью ради чарующей степной деревни. Она принесла ему эти свои дневники и свои дневники пожилой женщины, которая прожила двадцать лет снимая комнату в крестьянской избе, жила при керосиновой лампе вечером и при непрерывных заботах, которой так и не довелось, да и не могло довестись, встретить в этой глухомани суженого, и дневники старухи, у которой в конце концов уже не было сил выбраться из этой ненавистной деревни. Он брал дневники, относил их в канцелярию, потому что каждая тетрадка представляла собой документ, который должен быть тщательно оприходован, а возвращаясь, не находил посетительницу в кабинете.
Читать дальше