А потом все кончилось.
…То есть оно кончилось не совсем сразу. В среду 28-го Пряничков сидел в редакционной комнате один и, пользуясь обеденным перерывом, составлял тезисы к докладу на Московском прогностическом обществе: «Нравственность производительная сила». Он написал фразу «Будущее нельзя предсказать, его можно только сделать», и вдруг ему стало скучно.
Это было, как волна. Гостиничная улица за окном потускнела, по тротуарам шли не люди, а болезни и недомогания. Все выцвело, сделалось двумерным. Пряничков частично оглох и попал в какой-то вакуум.
Так длилось минуту, затем волна схлынула. Мир вокруг ожил и снова стал местом деяния и побед.
Но Федя предупреждение принял. Он мгновенно убрал тезисы в стол, не теряя ни секунды побежал к редактору, отпросился с работы, объехал несколько книжных магазинов и метнулся в «Реактивы» на улице 25 Октября. Домой он привез оборудование маленькой химической лаборатории, полтора десятка книг по органике, биологии, медицине. За вечер и ночь он перевернул несколько тысяч страниц, заставил себя вспомнить те строчки и абзацы, которые успел увидеть тогда в дерматиновой тетради, а утром приступил к опытам. Понимая грозящую опасность, он взвешивал, смешивал, возгонял, перегонял, выпаривал, поджаривал и к трем часам утра увидел, что успех близок. Длиннющая формула была собственноручно им выведена на листке из блокнота — СхНуО…, заключенные в квадратные скобочки, а далее в полном порядке все эти СНзN, ОС и СО, выстроенные ромбиками и трапециями, в которых прежде из всей редакции мог разобраться только Гурович, ведавший совершенно точными знаниями, да и то без энтузиазма. И в пробирочке на дне хлопьями выпало в осадок некое белое вещество.
Федя вздохнул счастливо и утомленно. Играли невидимые оркестры, сверхзвезды ощутимо взрывались в дальних краях нашей Галактики.
Он поднял руку, но в этот миг оркестры умолкли, мир стал сужаться все стремительней и стремительней и в конце концов весь ограничился низкой, душной комнатой на улице Кондратюка.
Федино лицо переменилось, он брюзгливо вытянул губы, с неудовольствием глядя на пробирку. Протянутая рука опустилась.
…Шура пришла в шесть, молодая, оживленная, с новой прической. В проходной комнате мужа не было, стол загромождали колбы, реторты, змеевик, пахло химией. Шура прошла в маленькую.
Пряничков сидел у заросшего за последние недели пылью телевизора и тупо смотрел на экран. В стекле передвигались безликие фигурки, бегало светлое пятнышко. Раздавался монотонный голос комментатора: «Парамонов… Петров… Пас к Маркарову… Опять Парамонов… Петров…»
И это был конец.
Услышав дыхание за спиной, Федя поднял на супругу унылый взгляд, не здороваясь, сказал:
— Ты… это… Убери там.
Шура сразу все поняла, шагнула назад, тихонько переоделась у шкафа… Зазвенела химическая посуда, ссыпаемая в ведро. Листок с формулой привлек внимание Шуры, она заглянула с ним к мужу.
— Тоже выбросить?
Пряничков не повернулся и не ответил.
В последующие дни сами собой рассасывались, исчезали инструменты и ноты, один мольберт, другой. Понемногу реэмигрировала мебель — торшер с двумя рожками, трюмо. В конце августа торжественно въехал и воцарился сервант.
Еще около месяца, правда, по инерции, приходили верстки, сверки статей и рассказов, раздирался в прихожей телефон, призывая Пряничкова на обсужденья. Несколько вечеров еще заглядывали было новые знакомые, но Федя смотрел на гостей с такой угрюмой подозрительностью, что вскоре все визиты прекратились.
Сейчас в доме Пряничковых девочка со своими уроками теснится где-нибудь на уголке полированного стола, откинув край скатерти. Шура употребляет субботу и воскресенье на уход за многочисленными лакированными поверхностями. Лоснится навощенный пол, и родственники, приезжающие по обязанности раз в два месяца, в передней снимают ботинки и туфли, как перед входом в мечеть, сидят смирно, помалкивают.
В редакции «Знаний и жизни» опять думают, отчего бы это Пряничкову не перейти в какой-нибудь другой журнал. Авторов он не ставит ни во что, а когда ему пытаются возражать на «Все уже было» и «Ничего не выйдет», все сказанное падает в яму его сознания мягко, без отклика, как ветошь, и копится там неподвижной кучей, неразобранной, стылой.
Эпоху своего короткого взлета Федя вспоминать не любит. И только редко-редко, когда он один в квартире, а по радио передают настоящую прекрасную музыку, им овладевает беспокойство, маленькие глазки расширяются, в них возникают жалобы и тоска, как у собаки, которая хотела бы принадлежать к миру людей, но понимает свою безгласность и мучается этим пониманием. Что-то заперто в его душе, забито, отгорожено сплошными железными обручами от того ряда, где могло бы стать чувством, мыслью, действием.
Читать дальше