Телевизор проиграл знакомую мелодию, начиналась передача «Время», значит, было уже пол-одиннадцатого, и ночь на дворе, и замерзающая вода в радиаторе, и жена дома.
Но он не пошел ни к телефону, ни вниз — к машине, а так и остался сидеть, гладил свободной рукой ее руки, и лицо, и шею, и убеждался с радостью, что она успокаивается и что вот-вот вовсе перестанет плакать. У него никогда не было детей, но сейчас ему показалось, что он понимает, что такое отцовское чувство и отцовская любовь, ему было жаль эту женщину, эту девочку, он любил ее и готов был сделать что угодно, лишь бы она перестала плакать, улыбнулась ему и обрадовалась новой игрушке, позабыла бы все обиды.
«Бедная девочка, — думал он, — совсем-совсем одна на свете, и муж был сволочью, бил ее, и детей у нее тоже нет, как у меня. И разве я имею право осуждать ее, если кто-нибудь приходил к ней? Одна-одинешенька, кто ей поможет?»
Она перестала плакать, телевизор перестал показывать, а он пошел звонить домой. Лена холодно ответила ему; он не хотел враждовать с ней и сказал, что сейчас приедет, но ей ссориться не наскучило, она сказала гадость, а потом еще одну, а под конец сообщила ему, что он может и вообще не возвращаться, и пусть ночует там, где и в прошлую ночь; он, конечно же, сказал на то, что спал в гараже, ну, а она, конечно же, ляпнула такую гадость, что он взорвался, накричал на нее и первым бросил трубку.
Антипова сидела на полу перед телевизором и крутила ручки, нажимала разные кнопочки и клавиши, отчего кинескоп то вспыхивал разноцветными искрами, то покрывался пятнами, то погасал. На ней был легкий халатик, и Буданов удивился: он почему-то никак не мог вспомнить, в чем она была одета до этого, но уж явно не в халате. Она обернулась и посмотрела на него шаловливым взглядом нашкодившей девочки, и только морщинки у глаз и на лбу были лишними, да тени под глазами, да накрашенные губы.
Она вскочила и бросилась ему на шею, он испугался и отпрянул, а она уже успела обнять его и оторвать ноги от пола; вот так и получилось, что он не удержался и свалился на спину, а она цепко обхватила его руками и коленками, уселась верхом, засмеялась и стала небольно колотить его в грудь. Буданов не пытался подняться, но и на игру не отвечал. Ему снова стало не по себе, как и в тот, в первый вечер. Многочисленность людей, спрятанных внутри нее, пугала. Сейчас она была шаловливой девочкой, любимой дочкой, которой все разрешается и прощается. Она стала ею, словно бы почувствовала отцовскую нежность Буданова, и вот — снова изменила обличье.
— Я пойду, — сказал он. — Мне пора ехать.
Но она закрыла ему рот ладошкой, и последняя фраза получилась невнятной и смешной. Она обняла его, прижалась грудью, погладила щеку его и прошептала:
— Хороший ты, Славик, хороший, — и чмокнула его в нос.
Он машинально вытер его рукавом, красная полоска помады осталась на обшлаге.
Гудел телевизор, экран его равномерно светился розовым светом, как огромный глаз сквозь закрытое веко.
— Я солью воду из радиатора, — сказал он, взял ее на руки, отнес на диван и без пальто вышел на улицу.
В кабине он разыскал пачку сигарет, закурил, включил зажигание, завел мотор, подождал, когда он разогреется и кончится сигарета, тщательно загасил окурок и мягко выжал сцепление.
Через два квартала мотор застучал, забулькал, захрипел, как тяжело больной человек, и машина остановилась. Буданов покопался в моторе, но было темно, фонарь он не захватил, а светить зажигалкой побоялся.
— А, и ты с ней заодно! — сказал он и в сердцах пнул ее в колесо, и еще раз — в подбрюшье. Машина не ответила, тогда он набросился на нее с кулаками и, конечно же, разбил пальцы в кровь.
Боль отрезвила его, он закрыл дверцу, слил воду из радиатора и, чертыхаясь, побрел назад.
Дверь оказалась запертой, он стучал минут десять, сначала робко, потом раздраженно — кулаком. Ему не открывали.
Итак, он был раздет, бездомен и предан. Предан женой, автомобилем и этой женщиной, которую он чуть не удочерил в сердце своем. В своем глупом и доверчивом сердце.
Разбитые пальцы болели и снова начали кровоточить. Было ясно, что впускать его не желают, но идти было совершенно некуда, вот он и сел на верхнюю ступеньку лестницы, притулился спиной к перилам и посасывал костяшки пальцев, поплевывал розоватой слюной и, конечно же, только себя одного считал виноватым.
Он чувствовал себя бегущим по сужавшемуся кругу, каждый раз он повторял свои витки, возвращался к этой двери и снова уходил от нее, и снова прибегал, и знал, что витки сужаются, и что вырваться он уже не сможет никогда, и что вся эта маета не что иное, как наказание ему за совершенное преступление.
Читать дальше