Выбежали в коридор. Никаких следов Павлика. Сгинул.
— Сделаем, — сказал Левкой. — Обратите внимание.
Он встал на четвереньки.
— У меня, — нос к Гаузе повернул, — замечательный нюх. Я раньше розыскной собакой служил. В породе доберман-пинчер.
И побежали они по коридорам, все ниже под землю, по лестницам и закоулкам. Большой дом. Очень большой.
— Что тут раньше было?
— Сибирский граф один жил. Деньги на партию давал.
— А потом?
— Когда потом?
— После революции.
— Взяли графа.
Еще поворот. Дверь в стене притворенная. Подвал сводчатый. Под потолком люстра сверкает. Вещи свалены. Громадной грудой. Рядом Павлик Морозов, держит в руках балерину Уланову, дрожит.
— Попался, голубчик! — Левкой уже человеческое положение принял. — Что скажет про твое поведение товарищ из Москвы?
— Он будет ходатайствовать. Как за литератора.
— Отдавай духовные ценности!
— Это все мое. Это все мне завещано.
— Отойди. Инвентаризация настала. Откуда начнем? Говори, председатель комиссии.
И на Гаузе смотрит.
Гаузе любопытство разбирает.
— Давайте с рукописей начнем.
— Не погубите, все мое! Вот, глядите. — Павлик начальнику, Петру Гаузе, в руки тетрадку сует. — Я сам написал.
На обложке написано: «Евгений Онегин». И другим почерком: «Сочинение Павла Морозова».
Открыл тетрадку Гаузе — знакомые строчки, перу Пушкина принадлежат.
— Как это к вам попало? — спросил.
— Это я сам написал. Длинными ночами.
— Что-то знакомое, — сказал Левкой, — Где-то я это проходил. По-моему, в школе комсостава нам давали.
— Это Пушкин написал, — сказал Гаузе.
— В каком бараке?
— Пушкин умер.
— Ясное дело, умер, здесь все умирают. Никто отсюда живым еще не вышел.
— Вы меня не так поняли. Пушкин умер больше ста лет назад. И не в лагере.
— А где же? На воле?.. Впрочем, неважно. Значит, это уже напечатано?
— Давно напечатано. А как сюда попало?
— Неужели не поняли? Я же объяснял. Он перед смертью в больнице у людей все отбирал.
— Это я написал! — плакал Павлик Морозов. — Все, что здесь, я написал и сделал. Вот, глядите.
А Гаузе опечалился. Представил себе, как какой-то заключенный огрызком карандаша бессмертную пушкинскую поэму переписывал, чтобы человеческий облик не потерять.
А уже в руках другая тетрадка. И Левкой в ухо холодным носом тычет.
Такого произведения Гаузе еще не видал. «Роман» — написано. И две фамилии на первой страничке: «И. Бабель». И другим почерком: «П. Морозов».
— И он здесь погиб? — спросил Гаузе.
— А хороший писатель был? — спросил Левкой.
— Плохой, — поспешил с ответом Павлик. — Я за него исправления вносил. Евреев убирал.
Левкой быстренько самописку вытащил, свою фамилию вписал, морозовскую вычеркнул, бабелевскую и подавно.
— Как же смеете! — возмутился Павлик, а Левкой сказал: — Тебе еще останется.
Ах, Гаузе весь затрясся — тетрадка лежит, «Осип Мандельштам» на обложке. Поэт хороший, тоже, значит, здесь замученный. Стал Гаузе к тетрадке подбираться, а Левкой тем временем на картинах и рисунках всяких свой автограф ставит. Павлик за ним бегает, старается свою долю в бессмертии отстоять.
— А это что? А это что? А это что?
— Это неинтересно, это пустяк, это так себе…
Еще шаг до рукописи Мандельштама остался. Соавторы передрались, в углу возятся. Только Петр Гаузе руку к Мандельштаму протянул — видит: Павлик в уголке съежился, а в руке граната:
— Не подходи! — кричит. — Не нарушай мое авторское право, — а в другой руке «Евгением Онегиным» размахивает.
И понял Гаузе — не до стихов, хоть и бессмертных. Сейчас рванет граната… И он со всех ног из подвала. И по коридору.
А сзади взрыв!
Такой взрыв, что весь дом зашатался, камни со сводов подвальных посыпались. Бежит Гаузе — куда, сам не знает.
Занесло Гаузе в какой-то закут, дверь с петель взрывом сдернута.
— Кто здесь? — голос в темноте.
— Ах, если бы вы знали, сколько они всего погубили!
— Кто такие?
— Они наследство от умерших здесь делить стали.
— Жалко наследства, — сказал голос. Понятливый.
Хоть и темнота, кажется Гаузе, что он различает — сидит перед ним древний человек.
— Вы кто такой? — спросил.
— Я вечный заключенный, — голос ответил.
И такое Петру Гаузе поведал.
Родился этот вечный заключенный в древности, много за правду страдал, наконец попал он на Русь, когда ее татары покоряли. Стал он татар за бесчинства укорять, они его заковали лет на сто. А он все не умирает. Дожил до Ивана Грозного, стал ему правду говорить про тяжелое положение народа — и остальные годы правления этого царя тоже в темнице провел. И что странно: казни его не берут, голод не берет, пытки не домучивают. Такое ему от Бога задание: ходить по истории человечества, правду говорить. И сидеть за это. Долго ли, коротко ли, дожил этот старик по тюрьмам до двадцатого века. Тут его и выпустили по амнистии 1905 года и дали титул графа. Купил он себе большой дом в лесу, достроил, стал правду проповедовать и деньги большевикам на революцию ссужать. За что его и посадили вскорости. В семнадцатом году революция произошла, старика сразу же освободили, а потом вскоре и обратно посадили. В подвале того же дома, откуда он большевикам деньги на революцию ссужал. Вот и сидит. Ему теперь автоматически срок продлевают, да забыли, что он здесь. И жалко ему, что из-за этой забывчивости он не одну уж амнистию пропустил. Вот и попросил он Гаузе в конце своей исповеди:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу