…а третий мир — на нищету и отсталость, — с чувством закончил премьер. — Проклятые евреи опять во всём виноваты.
— Иногда мне кажется, что так оно и есть, — ответил, наконец, Первосвященник. У него дрожали руки: ближе к вечеру ему пришлось встать к жертвеннику самому.
— Не надо, профессор, — премьер слегка сжал его локоть. — Никто не виноват. Разве что я. Когда арабы объявили нам нефтяную блокаду, мы могли сдаться.
— То есть ликвидировать Эрец Исраэль. И снова уйти в галут. Навсегда.
— Да. Возможно, это было бы не самым худшим выходом. Но у нас оказалась краплёная карта в рукаве. Вашими молитвами, профессор, мы больше не нуждаемся в нефти.
— Да, не нуждаемся. Теперь мы нуждается в крови, — Первосвященник старательно смотрел куда-то в сторону.
— Вообще-то это обычная цена существования, — премьер поморщился. — Просто в нашем случае это… я бы сказал, слишком выпукло.
— Недавно вы говорили мне, что больше не можете покрывать нас, — Когда-нибудь вы действительно не сможете. Я бы, наверное, не смог.
— Вы не пытались узнать, почему это действует? Что это вообще такое?
— Не знаю, — нехотя ответил Первосвященник. — Мы ровно на том же месте, что и в начале исследований. Мы знаем, что в живой крови содержится нечто. Что оно способно производить странные эффекты с плазмой. И что этого больше в овце, чем в крысе, а в человеке больше, чем даже в стаде овец. И что оно в нем какое-то другое. Ну и ритуал. Кровь надо вытачивать из жертвы по правилам. Странно, что они так хорошо совпадают с тем, что написано в старых еврейских книгах… Остальное — догадки.
Премьер промолчал.
— Завтра вам привезут еще телят и ягнят, — наконец, сказал он. — И, может быть, ещё несколько человек. Но больше у меня ничего нет. Пока нет. Мы должны сократить количество жертв.
— За счёт чего, господин премьер-министр, мы будем сокращать количество? За счёт качества?
Профессор внезапно осёкся.
Премьер тяжело вздохнул.
— Да, профессор, я именно об этом. Ну, к тому, что мы знаем о… о крови и душе.
Первосвященник вздрогнул.
— Нет, — сказал он глухо. — Я… я не могу. Правда не могу.
— Только не надо этого, профессор. Почему вы заказываете телят и ягнят, а не коров и овец? Потому что «этого» больше в молодых, чем в старых. И в них оно какое-то другое, не так ли?
— Я не детоубийца. Я не детоубийца, слышите?!
— Только не надо вот этого, профессор. Мы все здесь убийцы. Только что мы убили тридцать человек. Молодых, сильных. И если можно будет уменьшить жертвы…
— Хорошо. Имейте в виду, младенцы таки должны быть здоровыми. Вы сможете нам это обеспечить?
— Может быть. Да… вы говорили, что чувствуете Огонь.
— Да. Сейчас он спит. Но скоро он проснется, и потребует ещё.
— Может быть, когда мы построим второй стеллатор…
— …то нам придется расширить камеры под Рабочим Залом. Нам нужна будет детская комната. Кроватки. Бутылочки с молоком. Вы таки представляете себе эти бутылочки с молоком?
— Прекратите. Прекратите немедленно.
— Что прекратить? Этот мир, да?
Профессор широко развёл руками.
— Если бы я действительно верил во что-то такое… В высшее начало. В Творца миров. Но Творец миров не допустил бы того, что мы делаем, правда?
Премьер почесал нос.
— Не знаю. Я, наверное, не очень хороший теолог… Мы договорились. Не спрашивайте меня, как я это сделаю, но… устраивайте свою детскую комнату.
— Нашу, господин премьер. Нашу детскую комнату.
Хороший коммунист — мёртвый коммунист.
Популярный лозунг времён холодной войны
Россию надо подморозить.
Константин Леонтьев
2010 год. Москва. Бункер 00А154. Помещение А. «Саркофаг».
Сначала не было ничего — только ужас, ужас и холод. Когда ужас становился нестерпимым, он проваливался куда-то вниз, в белесый туман, туда, где нет ничего, и где — он знал это — и его самого не станет. Но пустота лопалась, и он снова оказывался в самом центре засасывающего ужаса, чтобы снова провалиться в ничто. Потом что-то изменилось. Что-то горячее поползло вверх — он не понимал, что и куда, но именно вверх. Ужас стал нестерпимым, он отчаянно цеплялся за небытие, но горячее упрямо поднималось, и неожиданно он почувствовал боль — сначала еле заметную, а потом она заполнила его целиком. Боль сжимала, давила, вминала его в какой-то страшный колодец, у которого не было верха, только низ, низ, и который становилась всё теснее, теснее, теснее, но откуда-то снизу его тянули за нить, приковывающую его к чему-то на самом дне колодца. Он знал, что достаточно порвать эту нить, и он станет свободен, но не мог: стены давили уже со всех сторон, как внутри сжимающегося кулака. И наконец этот кулак сжался — так, что внутри него что-то разорвалось и лопнуло, потом еще раз и еще раз, и он понял, что всё ещё жив.
Читать дальше