— Пусть они волнуют твою парторганизацию, эти пороки. Меня волнует, что ты никак человеком не станешь. Я бы тогда, может быть, примирилась с увлечением ипподромом.
— Как я понимаю, твоя ученица еще не ушла, и ты можешь своими неосторожными замечаниями разрушить легенду, — сказал я ехидно.
— Ах, Стас, ты еще совсем маленький и глупый мальчишка. И очень злой, — сказала она грустно. — Я даже не понимаю, почему ты такой злой.
— От своей праведности. Все праведники очень злые и нетерпимые люди. У них почему-то всегда с желчным пузырем неприятности.
— Ты говоришь со мной, будто я желаю тебе зла, — сказала растерянно мать. — А я ведь тебе только добра хочу.
— Я это знаю, мамочка. И я себе добра хочу. Но, честно говоря, я даже не очень-то понимаю какого. Поэтому я ищу…
— Но тебе ведь уже тридцать! В восемнадцать ищут!
— В восемнадцать, мама, человек обязан идти в институт или в армию, как в семь идут в школу, а в шестьдесят на пенсию. Я говорю не об этом.
— Но так ты можешь и не найти ничего никогда!
— Возможно. Но я оптимист. Кроме того, живи мы в Италии, то мы бы с тобой разорились — там повременная оплата телефонных разговоров. Я к тебе лучше заеду попозже, и мы обо всем поговорим.
На троллейбусной остановке было много народу, и я пошел пешком. На скамейках раскисших бульваров уже сидели молодые люди и толковали о чем-то очень важном, с голых черных веток падали капли, с фырканьем разъезжались от АПН легковые машины, а ненормальная радуга мчавшихся по крыше «Известий» букв извещала, что транспортное агентство быстро и дешево решит все ваши проблемы. С Тверского бульвара были видны сияющие айсберги Нового Арбата: опробовали первомайскую иллюминацию. Праздник был совсем рядом.
Я помню, как мучительно медленно тянулось раньше от праздника к празднику время, а сейчас оно будто перешло на какой-то новый счет, побежало, помчалось, не успеваешь оглядываться. А может, это не время, а я сам быстрее побежал через него? Ушли назад, остались за спиной вчера, и позавчера, и год назад, но они не пропали, не растворились в сумерках времени, а замерли, как плиты туннеля, через который я иду к станции счастья. Я думаю, что время постоянно и существует все целиком, как мир, как вселенная. Люди для своего удобства ввели порции, разделили время на доли, как кинопленку на кадры. А потом забыли об этом и стали поклоняться не времени, а порциям, загнав себя в клетку циферблата, в лабиринт перекидных календарей, где вчера предшествует сегодня, которое идет всегда перед завтра. Но ведь всего два дня назад твое вчера должно было стать завтра! И из-за того, что я часто думаю об этих чудесах, мне непонятны люди, легко и охотно забывающие свое вчера, живущие только сегодня и плюющие в завтра, потому что я свято верю: время не разделить на эти крошечные ломтики и завтра — это кусок моего вчера. Ведь в движении кинопленка времени может свернуться, и вчера опередит завтра. Кто его знает, какое для этого нужно движение, и, возможно, световая скорость для этого не нужна, а достаточно раз в жизни промчаться по стене. Но смотреть в завтра страшно из-за того, что для этого надо проехать по стене. Мы никогда не могли договориться с матерью — наверное, потому, что она терпеть не может смотреть в завтра. Для нее будущее — ближайшие десять минут, и, когда она говорит со мной о моем будущем, это тоже разговор о сегодня. И мне бесполезно говорить с ней о том, что время можно свернуть и посмотреть в свое завтра — оно для нее линейно и непостижимо.
Я не осуждаю ее: нельзя требовать от молодой и неприспособленной женщины с маленьким пацаном на руках, когда муж пропал без вести, выполняя задание в тылу врага, чтобы у нее достало сил совершить бросок по стене и рассмотреть свернутую в движении ленту времени. Просто она сказала мне: «Стас, я еще молодая женщина, ведь и мне надо устроить свою жизнь». Я этого не понял и не принял. Тогда я не понимал этого, потому что знал: устраиваются на работу, устраиваются на спецжиры, наконец, устраивают в школе вечер. Но, как можно устроить жизнь, я не понимал. Впрочем, и потом я так и не усвоил для себя второго, глубинного смысла этого слова.
Отца я совсем не помню, потому что он ушел на фронт, когда мне было три года. В эвакуации у нас пропали все вещи, и не осталось даже его фотографии, и было у меня лишь полустершееся воспоминание, как незадолго до войны отец принес домой радиоприемник 6-Н-1, включил его, и из загадочного ящика рванул бравурный марш, а я от неожиданности напугался и заревел благим матом, и отец таскал меня на плечах, распевая:
Читать дальше