- С ним будет все нормально. Но приемник занят. Индейца привезли. Опять привезли индейца.
- С собакой?
- Нет, шеф, на этот раз без собаки. Собаку он оставил у старухи. Так говорит, - маленькая секретарша семенила подле громадного Парвулеско кудлатой болонкой и тараторила с невозможной скоростью. - А вас не ранило, шеф? Что делается, что делается! И вовсе я не секретарша! Скажите ему, шеф, скажите, а то он опять так подумает. Не надо так думать! Я ведь участвую в допросах.
- Если бы еще твои заявления принимали в суде, - вздохнул Парвулеско.
Мы миновали один коридор, свернули в другой, прошли мимо стены, усеянной разноцветными дипломами, фотографиями, мимо застекленных стеллажей с кубками и другой спортивной посудой, мимо пышных пальм и манстер, вдоль окон, выходящих на задний двор Департамента с рядами машин в одинаковой бело-голубой раскраске, вновь свернули и остановились перед стеклянным прозрачным экраном, отгораживающим то, что называлось приемником. Две длинные лавки, серые стены и неподвижная фигура с оперенной головой. Меня втолкнули в узкую прорезь, дверь замкнулась.
Я уселся на лавку. Парвулеско разглядывал меня и что-то неслышно говорил секретарше. Дежурные полицейские уселись в креслах напротив приемника. Наручники остались на запястьях.
Индеец оторвался от созерцания стены, оглядел меня и спросил:
- Бледнолицый - враг моего врага?
- Может быть, - пожал я плечами.
- Это так трудно решить? Тогда ты уже мертвец.
Индеец подтянул на коленях кожаные штаны и уселся на корточки. Косички качнулись и уныло висящие перья уткнулись в плечо.
- Красивые перья.
- Томагавк еще красивее. А у тебя нет головы. Странно. Туловище есть, уши есть, глаза есть, а ее нет.
- Как же мне теперь думать?
- Бабушка всегда говорила мне, что бледнолицые сумасшедшие. Вы и выглядите как сумасшедшие. Дергаете руками, торопитесь, ваши глаза вот-вот выпадут от хотения всего, что вам не принадлежит. Но опаснее всего - ваша голова.
- Мы много думаем, - объяснил я. - Мы очень много думаем головой.
- Вот поэтому вы и сумасшедшие. Вы думаете тем, чем нельзя думать. Собака думает хвостом. Но если ей отрезать хвост, она начинает думать носом. Тогда это хорошая собака. Хорошая лошадь думает копытами. Меткий стрелок думает кончиком стрелы. А человек думает здесь, - индеец показал на сердце.
- Там сердце, - объяснил я. - Мускулистый и в здоровом состоянии малочувствительный орган. У некоторых оно даже искусственное или досталось от других людей. Это насос. Нельзя думать насосом.
Индеец задумался.
- У меня есть бабушка. Никто не помнит сколько ей зим. Она нянчила еще моего отца, моего деда, отца моего деда, деда моего деда. Она выходила каждого ребенка в племени. Она помнит имена всех предков. Она стара как мир. Обычно она сидит в своем вигваме, плетет подстилку из игл дикобраза и варит суп в большом котле. У ее ног лежит большая собака. Подстилка не очень большая и ее можно сплести быстро, но то и дело бабушке приходится вставать, чтобы помешать суп в котле. И тогда собака треплет почти готовую подстилку и рассыпает ее.
- И что?
- Говорят, когда она все-таки закончит плести подстилку мир закончится. Мне надо было взять с собой собаку.
- Как же ты оказался здесь?
Индеец обхватил колени и затянул что-то монотонное, пыльное, далекое, от чего пахло раскаленным песком, громадным солнцем, похлебкой и кожей. Унылый, печальный напев, как сама жизнь. Мир был пуст и отражение его в душе тоже оказывалось лишь резонирующей оболочкой, туго натянутой кожей бубнов и барабанов, бьющими в землю пятками, вздымающимися облачками коннотаций - того, чего пока быть не должно, что еще прячется за горизонтом, зреет, словно ангел в своей скорлупе, уготовляя простор для горячих рек, текущих между заснеженных и обледенелых берегов, где облака сверкают во тьме, освещая ночь.
Мотив был сложен, чудовищно сложен в непроглядном сплетении тысяч рук, тянущихся из ушедших времен, хотя, конечно, никуда они не ушли, а стали волей, могучей, неодолимой, рождающей себя в той музыке, которую и музыкой было нельзя назвать. О, кое-кто хорошо знал эту загадку! Сумел разглядеть жестокую нелепость прямых углов и правил в отражении трагических мифов, старых более чем само человечество, унаследованных от пламенеющего взрыва, отпадающего от совершенства бытия. Убил в себе расчленителя, патологоанатома буквенных законов во имя освобождения, пробуждения от всего и вся в той пустоте, куда никто не может добраться не пожертвовав всем, что у него только есть. Либо это сжигает тебя, селится под черепной крышкой, медленно и мучительно выгрызая иллюзию мысли, заставляя страдать, и в страдании своем открывая иные измерения, непередаваемые моральными ограничениями, этикой, благонравием, цивилизованностью, а только такой вот дикой отстраненностью и безумием.
Читать дальше