Луговской Александр Петрович
Дожди Земли
Луговской Александр Петрович.
ДОЖДИ ЗЕМЛИ
Рассказ
Сочетание. Щемяще-невероятное. Из вырисовывающейся во мраке громады музея, повисшей в осязаемых лучах прожекторов и струях дождя, доносится чистый и печальный голос скрипки. Говорят, что скрипка рыдает.
Эта скрипка звала, звала кого-то дождем. Дождем безысходной печали. Скамейка. Старинная деревянная скамья, окруженная мокрыми взъерошенными кустами сирени.
Как называется этот дождь? Может, это дождь разлуки? Или вдохновения? Или чистой и светлой грусти?
Дождь располагает к ней...
Дождь. Скрипка. Музей.
"Почему музей? Так давно..."
На края картины со всех сторон надвигается красный лениво клубящийся туман. Все пропадает в нем. Остаются лишь удары капель о кровлю. Лавина ударов. Голос скрипки тонет в ней.
"Это была Земля. Я бредил Землей. И музей. Музей на планете-музее. Какая сильная боль..."
Пилот с трудом поднял налитые тяжелым металлом веки. "Как броневые щиты". Движение, такое малое, далось нечеловеческим усилием. "Я бредил Землей". А за этой мыслью - другая, еще не осознанная во всей ее простоте, конкретная, как удар молотка: "Все. Конец".
Превозмогая бред, Пилот напрягся. До изнеможения.
Попытался открыть глаза. Сквозь мутно-красную пелену проступали очертания искореженных останков пульта и торчащая из них круглая, полуметровой толщины штанга. "Броня и пульт - словно шляпная картонка с ломом",- свинцовые листы век снова упали на глаза. "Пробит низ грудной клетки и живот, - равнодушно шевельнулась мысль,- скафандр, вспенив герметик, сумел организовать лишь локальную блокаду вокруг инородного тела... Не могу даже шевельнуть рукой, чтобы прекратить все это,--в глазах Пилота запрыгали тысячи черных арлекинов.- Только бы не сойти с ума. Нельзя мне..." Арлекины наконец растаяли, и человек, распятый в пилотском кресле, уже не испытывал никаких чувств, кроме боли. Он удивлялся тому, что еще жив. Жив при раздавленных внутренностях и раскрошенном позвоночнике.
Боль становилась нестерпимой и, одерживая верх над всеми остальными чувствами, овладела сознанием. Вновь начинался бред. Бред как спасение.
И вновь мелодия дождя. Дождя как символа. Символа чего?
Он любил дожди в городах. В незнакомых, тихих и древних городах Земли.
Теплый, освещаемый старинным торшером уютный номер в гостинице, с окном, почему-то всегда выходящим на вечерний проспект. (Просто всегда так было?) Кровать, деревянный стол и бессмысленный телефон, по которому никто никогда не позвонит. Разве какой-нибудь мальчишка, надеющийся на случайное знакомство. А внизу, за окном,- троллейбусы, блестя влажными боками, развозят последних пассажиров. Прохожие, идущие одиноко и группами. Почти каждый несет над собой лакированную медузу зонта. Манящий неземной грустью свет фонарей, и его отражение в черной реке мокрого асфальта... И вечер.
Ты никому не знаком и не нужен в этом городе. Щемящее, до сладкой дурноты милое чувство непридуманного одиночества.
Города-музеи Земли. Он любил отдыхать там в межполетье. Один. Любил настолько, насколько не любил прагматизм и модерн Системы. Именно там, на Земле, были такие города, которые он называл городами отчуждения, городами-аквариумами, ибо часто возникало чувство, будто за ближайшими айсбергами домов его мир кончался. Словно за ними стояли толстые, прозрачно-зеленые стены аквариумного стекла, которые отделяли этот вечерний город, его, может быть, придуманный мир от вселенной, от всего суетного, делового. Он...
"Но почему в третьем лице? Где, когда, с кем это было? Это далекое близкое... Со мной".
Он осторожно вздохнул, и снова все его тело, каждый уголок сознания наполнились густой аморфной болью.
Усилием воли, долго, несколько веков, Пилот поднимал веки. "Усилие раба". На одном из осколков стеклянной коробки, бывшем жилище своего друга муравья Кларнета, увидел его труп, замороженный пустотой. "Эк тебя, малыш". И который уже раз уловил в наушниках ритмичное пощелкиванье. Как дождь по кровле.
"Это опять они. Зачем они выводят меня из беспамятства? Почему нельзя умереть спокойно? Да что им еще от меня нужно!" Силы оставили его. Веки, тяжелые, как ножи гильотины, упали, закрыв глазам безотрадную картину катастрофы. Однако спасительный бред не приходил.
Щелчки в наушниках сменились ровным успокаивающим фоном. Тихий женский голос, очень знакомый, но ставший ненужным за эти века агонии, снова стал вызывать его:
Читать дальше