Морозов Александр
Тимка-почтальон
Александр Морозов
Тимка-почтальон
Когда Тимка-почтальон еще только начинал свой обход, об этом узнавала вся деревня. Места у нас под Калугой тихие, и далеко по берегу слыхать было ворчание и ругательства, с которыми он выходил из просторной деревянной избы, над крыльцом которой пузырилась неровно прибитая жестяная вывеска "Отделение связи".
Собственно, Тимка-почтальон (а по возрасту далеко за шестьдесят, конечно, не Тимка, а Тимофей Степанович, да как-то на деревне так оно за ним и осталось с детства, Тимка да Тимка. И то сказать, были у нас деды и много постарше его) - так вот, Тимка был человек вовсе незлобивый. Даже можно было наоборот сказать: вполне был мягкий и уважительный человек. Работу свою уж годков тридцать, как исполнял, и все это время справно, не высовываясь, иногда даже и с деликатностью некоторой, хотя слова-то этого самого он, верно, и не знал.
А ругался он ругательски только с одним человеком на деревне, с Зинаидой, заведующей нашим почтовым отделением, под началом которой он один только и состоял. И ругался он с ней каждый день в одно и то же время - под вечер, когда выходил на крыльцо почтового отделения с потертой, черного дерматина сумкой на боку, набитой едва не битком, - деревня-то наша пусть не верстами меряна, а все же не мала. О чем ругался Тимка с Зинаидой, про то не знал никто. Да не очень и допытывались, потому что, несмотря на несогласия свои, связь деревни с большими городами держали они прочно. Зинаида и сама в почтарях состарилась, годов, может, на пяток только позже Тимки почтарить начала.
Ну, она как женщина грамотная вскорости в начальники вышла, но Тимка не переживал над этим событием, а продолжал разносить по избам кому что предназначит грохочущий мир за лесами и дорогами. Хотя делать это в Отечественную, да и долго после, было занятием не из веселых - уж больно недобрым был грохочущий мир за лесами и дорогами и такие часто посылал вести, что лучше бы уж и никаких не посылал.
Досужие языки утверждали, правда, что не за просто так и не за ловкость какую-то особую уступил Тимка пост начальника Зинаиде, а за новую казенную фуражку - с добротной тульей, из плотной, государственной материи, с невиданно блестящим лакированным козырьком. Фуражка эта действительно появилась на Тимке как-то вдруг, но было ли это результатом его сговора с Зинаидой или просто в области что-то перепутали и прислали в нашу глухомань этакое диво, достойное красоваться на голове разве что начальника крупной железнодорожной станции, - сказать в точности невозможно. Тимка со своей начальницей не любили разговаривать с посторонними на некоторые темы. Не поддерживали они таких разговоров, да и все тут.
А промеж себя все ж таки ругались. До скандалов, конечно, не доходили, как скажем, в продуктовом, где уборщица Маруся чуть ли не через день напивалась розового портвейна и ревела белугой, приткнувшись на лавке у входа. А только чем дальше, тем больше стали примечать на деревне, что Тимка поварчивает на Зинаиду, как лесной ворчун какой. А потом уж и ругаться начал. Потом уж так и привыкли - как слышат у почты Тимкин голос на раздраженных тембрах, так и знают, что он обход начинает. А чего ругался, и не поймешь толком. "Стареет, видно", - решили многие. И правильно, в общем-то, решили. Старел Тимка здорово. На глаз было видать.
Уже давно дали и третий, и четвертый звонок, уже капельдинеры с решительным видом вставали на пути опаздывающих, давая последним понять, сколь презренны они в глазах почтеннейшей публики, уже почтеннейшая публика громом овации встретила любимого маэстро, стремительно пробирающегося к дирижерскому пульту, а у опустевшего подъезда, в молочном свете ламп и хороводе падающего снега, все не расходились надеющиеся на лишний билетик. Надежда, казалось, и не думала покидать их. Вот какой энтузиазм вызывал любимый маэстро у столичной публики, энтузиазм и, естественно, любовь.
И вот, когда адажио, это горное озеро, не замутненное ни единым всплеском страсти, готово было исчерпать себя в цедящих по капле тишину огромного зала движениях дирижерских рук, когда замершие люди в зале, на сцене, у радиоприемников с почти уже невыносимым напряжением ожидали того единственного жеста, который позволит звенящему потоку жизни вырваться на свободу в финальной части симфонии, лицо дирижера стало по цвету не отличимо от его белоснежной манишки.
Подминая собою нотные листы и опрокидывая пюпитр, маэстро стал медленно запаливаться, поворачиваясь всем телом на бок и уже хрипя. И когда, на ходу подхватывая под талию, к нему подскочил первая скрипка, маэстро был уже мертв.
Читать дальше