– Пойдем, – сказал я. – Слушай…
– Что?
– Знаешь, я хотел бы, чтобы у нас были дети. Чтобы ты родила их. От меня. Не получила бы, как у вас здесь делается, а родила. От меня.
Она не ответила, и я понял почему: она не знала, как это. Они тут не рожали детей, Сосуд рожал их, и это было, конечно, чудовищно. Как бы ни относился я к детям в разные времена своей жизни, но в одном был уверен всегда: уж дети-то должны быть счастливы. Остальное может быть потом, но счастливым надо быть хотя бы в детстве. И я подумал, что стоило бы пооткручивать головы здешним правителям за то, что они лишили людей такой радости.
А когда я подумал о правителях и о том, что им стоило бы пооткручивать головы, то сообразил, что именно этим мне сейчас и следует заниматься. Я взглянул на часы. Отдохнули достаточно. Нет у нас ни годичного, ни трехгодичного отпуска, ни трех дней, ни даже трех часов. Пора лететь.
Но лететь надо было мне одному. Иеромонах мне помочь сейчас не мог, а рисковать Анной – мало ли что могло там случиться – не стал бы и последний подонок. И когда мы с ней вернулись к катеру, я сказал как можно легкомысленнее:
– Ну, я слетаю в лес. Вы оставайтесь тут. Ты, Никодим, поройся основательно. Вот, я тут набросил планчик. – Я отдал ему листок здешней шершавой бумаги, которой запасся в лесном лагере. – Тут, видимо, была центральная площадь, поищи что-нибудь на ней. Я понизил голос. – И смотри… что бы ни было, с Анной ничего не должно случиться.
– Она за наши грехи не ответчица, – буркнул он. – Не бойся. Костьми лягу… вот те крест.
– Ладно, – сказал я как можно спокойнее. – Я же атеист, не изображай мельницу. – Мне хотелось поцеловать его, поэтому я и ответил ему в манере мужественных героев. – Как только обстановка выяснится, прилечу за вами.
– Только не забывай: время-то идет, – напомнил Иеромонах.
– Постараюсь не забыть… «Ну, Анна… – я помолчал, чтобы сказать ей все, что я хотел, – мысленно, разумеется. – Я ненадолго.
Она улыбнулась и помахала рукой.
Я посадил катер прямо в поселке, заранее представляя, как сбегутся люди, как будут удивляться, и качать головами, и осторожно дотрагиваться до катера, а потом я заговорю и они, разинув рты, станут слушать меня. Что я им скажу, было еще неясно; я уповал на вдохновение и на то, что обстановка покажет.
Но получилось не так.
Я опустился, медленно откинул купол, неторопливо вылез. Никого не было, а ведь сверху я видел людей. Я обошел катер, похлопал ладонью по борту; однако прошло минут пять, пока наконец не появились первые зрители.
Но это не были те, кого я ждал. Это были мальчишки.
Побаиваясь, они подступили, зачарованные; не отрывая глаз от моего корабля, покрытого тонкой пленочкой заслуженного нагара, дышащего теплом и непонятными для них запахами, таинственного и неотразимого. Он был, как питон, а они – словно кролики; сами того не желая и не замечая, они делали шаг за шагом – уже не шаги, а шажки, чем ближе, тем короче, – и подступали обреченно, боясь и не противясь. Я видел, как высоко поднималась грудь каждого, как блестели глаза, как ручонки вздрагивали, потому что им уже невтерпеж было сохранять неподвижность. Мне стало жаль их неутоленного любопытства, и я сказал:
– Ну, что испугались, ребята? Он не кусается, давайте сюда!
И они сразу же облепили катер, бормоча и взвизгивая, и – откуда что взялось? – кто-то уже сидел на моем месте (тот мальчишка, что недавно подходил ко мне; я узнал его, хотя и сейчас он вовсе не был похож на моего сына), кто-то – рядом, и один уже гудел под нос (значит, они видели и слышали, как я садился, прятались в кустах, наверное), и я порадовался тому, что катер – крепкая и выносливая машина, и порадовался за них, и почему-то за себя тоже. Наверное, потому, что человек должен почаще видеть детей, это помогает сохранить чувство реальности, отличать настоящие ценности от того, что лишь блестит, не более… Я смотрел на них (ребята уже забыли о моем существовании, катер занимал их, он был не такой, как все, а я – такой, и, значит, со мной можно было погодить), и в моих взболтанных мозгах постепенно наступал мир и порядок, возникала структура, и главное поднималось на свои места, а прочее отступало. Пусть они не обращали на меня внимания – с этим надо смириться заранее, обязательно приходит день (и не однажды в жизни), когда ты перестанешь быть для детей главным, надолго, для тебя – навсегда, ни они вспомнят об этом лишь в день, когда будут обращаться к тебе, а ты уже не сможешь им ответить и не услышишь их. Да, пусть так, но все равно, ты смотришь на них, и любишь их, и вдруг понимаешь, что сделать задуманное тобою ты должен именно для них, а уж потом – для нее, а еще потом – для всех остальных, и уж под конец, под самый конец – для самого себя. Я смотрел на них, на десяток или больше не-моих-сыновей, и понимал, что они все равно – мои сыновья, и пусть то, что нужно сделать, было невозможно в невозможной степени – все равно, это нужно сделать. Как? Не знаю, и никто не знает, но сделать. Это было то самое состояние духа, в котором непосильное становится посильным, неосуществимое – осуществимым, сказочное – реальным; и, странно, не боязнь за свое бессилие, и не волнение ощутил я, глядя на них, нестриженных, чумазых, загорелых, босоногих, ползавших по чуть качавшемуся на упругих амортизаторах катеру, – не боязнь, а спокойствие и уверенность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу