Что это значит? Он же ясно помнил: Сифон, восьмой этаж, тусклый коричневый свет, тощая фигура Палмерстона — высокая лысина, сжатые губы, болезненно-сосредоточенный взгляд. Неужели, подумал тогда Холл, я ухитрился подвинуться до раздвоения личности? Не разрешив вопроса, он выпустил книгу из пальцев и задремал в своем гамаке. Позже, без всякого мысленного предисловия. Холл догадался. Проклятая популярность. Он в одиночку воевал на всех традиционно палмерстоновских маршрутах много спустя после его гибели. А кто мог что-то внятное рассказать о Палмерстоне? Могли обитатели Сифона — все они погибли во время того, последнего разгрома. Могла Сигрид — и она похоронена там же. И никто из его разведчиков не дожил до победы. Вот как. Холлу достались чужое имя и чужая слава.
Перескажи Сифон. Перескажи сон. Сейчас ему ясен и понятен окружающий его мир, и там, в Сифоне, он тоже отличал причины от следствий, но эти две ткани реальности невозможно соединить без разрывов и искажений. Болезни своей он тогда не осознавал, она овладевала им скрытно, втайне от него самого, и разум его погружался во мрак подобно тому, как корабль погружается в пучину — вода заполняет один отсек за другим, машины вот-вот встанут, но рулевой еще крутит штурвал, и судно с трудом, но пока слушается руля. Холл тоже еще понимал, о каких своих странных ощущениях и открытиях следует молчать, он по-прежнему трезво оценивал обстановку, руководил группами и полагал, что у него просто все более прогрессирует тот невроз, что начался еще на Территории.
В его памяти вдруг опять воскрес Форт-Брэгг, и Холл волновался, сумеет ли сломать кирпич на рамке и страшился встречи с Мак-Говерном; двое мертвецов с Водораздела вновь и вновь обращались к нему, он прыгал с берега Наоми, и снова горели проклятые Баки. На первых порах он кое-как уживался со всем этим; видимо, во время бытия в Сифоне, во время их походов с Палмерстоном ум и безумие уравнялись в своем противоборстве, но дальше, после катастрофы, осенью семьдесят шестого тот невидимый рулевой у него в душе бросил штурвал.
Итак, в августе семьдесят шестого, за полгода до прорыва блокады, они поставили свою изжеванную «Ямаху» в верхнем коробе Сифона — гигантской естественной шахты, некогда заполненной водой. Да, сейчас бы на него разгневался какой-нибудь рецензент — как, мол, интересно, танк может быть изжеванным?
Да вот так. Пожевали его, пожевали и выплюнули. А танк хороший, японский, не сломался, двигатели тянут. Ладно, пусть не изжеванный, пусть покореженный. Холл сидел в водительском кресле покореженного танка, разговаривал по рации с 22-м тоннелем и постукивал пальцем по таблице режимов охлаждения.
— Барух, безбожный ты хобот, у тебя там два «панцира», и ты торчишь вторые сутки. Мы тут все сидим и ждем твоей проходки, ты это понимаешь? Ты держишь сорок человек. Разъемы заменял? Ты их двенадцать часов заменял? Я размещу людей, и через полтора часа буду у тебя. Все.
Он выключил передачу и посмотрел на часы. Было около десяти вечера — для Холла и его людей, ориентирующихся на Поверхность, это имело значение, для большинства населения Валентины — никакого.
— Волощук! — позвал Холл. — Ну, дай мне эту твою банку.
Наверху, на броне, послышался шорох и что-то вроде хрюканья.
— Командир, ты же говорил, что в рот взять не можешь.
Волощук по собственным рецептам варил из витаминных концентратов с добавками смоляных горных натеков некое подобие компотов.
— Ты знаешь, я решил себя перебороть.
Волощук повозился, погремел, и затем к Холлу свесилась рука с высокой цилиндрической банкой.
— Волощук.
— Ну?
— Лягушкой пахнет.
— Что, какой лягушкой?
— Ну да, болотом.
— Болотом? А что же, хоть и болотом, на болоте торф целебный...
Волощук внезапно оборвал речь и с присвистом втянул в себя воздух, изображая глубочайшее изумление, и затем произнес, со значительностью растягивая слова:
— Полковник, к вам пришли.
Холл оставил банку и, ухватившись за поручень, полез наверх — «что за торф целебный, это мох есть целебный, испанский мох...»; лязгнув своей железкой, он поднялся на палубу и замер. Такого еще не бывало. Волощук исчез, а перед танком, на сахарно искрящихся в свете прожекторов наплывах породы, стояла самая настоящая монахиня — традиционный черный наряд, а на голове сооружение, напоминающее дельтаплан, только с кружевами и ослепительной белизны. Она была несомненно молода, но облачение скрадывало возраст; взгляд темных глаз спокоен и строг.
Читать дальше