Но чем ближе время подходило к осени, для Тодора становилось яснее, что час ликвидации повстанческого движения близок. Лишний раз ему приходилось убеждаться, насколько права компартия, призывая к внутренней планомерной организации революционных сил. Даже захваченная врасплох сентябрьскими убийствами, она осталась верна своим старым лозунгам. Правда, она не отмежевывалась от повстанцев, но она рассматривала движение только как законный протест угнетаемого крестьянства. Он продолжал называть себя коммунистом, хотя вряд ли имел право на это название. Пожалуй, он сам себя лишил его в тот момент, когда начал восстание без каких-нибудь директив партии.
Мог ли он поступить иначе. В нем, скорее всего, говорило чувство мести и отчаяния, но отчаяние — плохая политическая программа. Он хотел положить бездну между своим отрядом и мелкими разбойничьими шайками, но разве он не был вынужден, в конце концов, открыть для них братские об'ятия.
Горы обольщают, но они же и мстят. Сколько бы он ни боролся, нет доверия к человеку, перешедшему на волчье положение. Вот почему долины не пошли за ним. Он мог угрожать, опрокидывать правительственные отряды, налагать контрибуции, но каждый раз, когда свежий ветер начинал подувать с гор, он чувствовал себя чем-то в роде Георгия Янчева, только более гордого и менее практичного. Георгий Янчев, вместе с наступлением холодов, уйдет в глубокое деревенское подполье. У него найдутся пособники даже среди полицейских. Он живет, как конокрад, которого терпят, потому что боятся. И чем ближе подходила осень и начинались уже в отряде толки о заготовке зимнего платья, тем яснее он читал насмешку в глазах Янчева.
В осенние хмурые и дождливые ночи горы смеялись. В эти ночи и волк начинает выходить из своего логова и жаться к человеческому жилью. Все охотнее, во время занятия деревень, четники расходились по хатам и грелись по вечерам. Некоторые, пользуясь случаем, спешили побриться. Все тяжелее становилось уходить в горы, и ночевать под растянутыми палатками в грязи и сырости. Все чаще раздавались голоса:
— Город молчит, и деревня не спешит к нам примыкать.
Казалось, что она дала все, что у нее было боеспособного: несколько десятков горячих сердец. Отдала и свое сочувствие. Теперь она ждала снега, веруя, что вместе с ярким весенним солнышком с гор снова спустятся ее защитники, которые сумеют отомстить за зимние обиды. И она готовила для отдыха своим защитникам подвалы, погреба и сеновалы, а город готовил крепкие решетки, расширял и приспособлял тюремные казематы.
Горы обольщают, но они же и мстят.
Однажды Андон Кариотин заговорил с Тодором;
— Что ты думаешь, Тодоре? Будет зимой народное правление в Карабунаре?
Он положил тяжелую руку на плечо Тодора.
— Знаю все твои мысли, и с недавних пор томит меня тоска. Хочу, Тодоре, поговорить с тобой. Глуп я, что ли, или уже родился таким: не могу слышать, как девки орут песни по вечерам. Да. Войду в натопленную хату, и лучше бы мои глаза не смотрели ни на что. Сознаюсь я тебе: ненавижу я мужиков. Скучна деревня. Кладет в котел крупы в обрез, ровно столько, чтобы всем хватило поужинать, да и то впроголодь. И людей нам ровно столько, чтобы держаться. Хотела бы она, чтобы мы сидели в горах до скончания веков.
Тодор молчал, посвистывая и глядя в огонь. Кариотин подвинулся к нему поближе и продолжал говорить, озираясь:
— Ушел бы я, куда глаза глядят, сознаюсь тебе, да сердце не велит. То ли отрастил бороду, и рука привыкла сжимать карабин, сам не знаю что, и злоба у меня в сердце непомерная, на весь свет. Что ты скажешь мне, батя Тодоре. Откройся мне, как брату: и тяжелая дума легче, если пополам.
Тодор снял шапку и подставил голову свежему дыханию ночи.
— Сознаться надо, что сделали мы ошибку.
— Верно, — сказал Кариотин. — А мог ты заставить сердце терпеть.
— Видно лежат тут пути другие, — сказал Тодор, — часто и я думал о них. Ведь мы оба с тобой коммунисты. Только знаешь, Кариотин, что нас портит? — Горы. Песен от них много, а толку мало. Умрем, и о нас споют. Соберутся зимним вечером за праздничной суфой и будут тянуть о нас долгие слезливые песни.
— Куда ж ты пойдешь, батя Тодоре, — спросил Кариотин, сумрачно блестя глазами. — Разве уж дважды не хватали тебя на турецкой границе. Мы живем, как в кольце, и везде тебя ждет или трусливый мужик в хате или забитый военной муштрою с ружьем солдат. Никуда ты не уйдешь, пока не проснется и не встанет весь народ. Умрем мы, за нами придут другие такие же. И будем мы итти друг за дружкой, пока ручьем с гop не потечет кровь в долины, и не захлебнется Марица и Тунджа. Один закон для свободы, — кровь. И лучше не убеждай меня, батя. Буду биться, хотя бы все разошлись. Один останусь — где-нибудь на краю деревни в гумно лягу. А придет карательный отряд — пулю в рот, живым не дамся.
Читать дальше