Самое первое воспоминание, связанное с девочкой, пожалуй, вот это.
Летний солнечный день, после полудня. Жарко. Мне шесть лет, я гощу в деревне у тети Наташи, и в компании деревенских мы собираемся идти в поле за викой. Вика – это что-то наподобие гороха, только помельче. В компании у нас то ли две, то ли три девчушки постарше меня (лет восьми-девяти) и парень Шурка, тоже старше, ему лет восемь. Этакий лихой деревенский сорванец, взявший надо мной, столичным заморышем, покровительство.
Мы выходим из душной внутренности избы и ступаем на веранду, всю залитую желтоватым солнцем. Мои ноги босы, и я с удовольствием ощущаю теплую шероховатость дощатого пола веранды. Пахнет чисто вымытыми, сухими, нагретыми досками. Жарко. Шурка и две девочки уже вышли, мы с еще одной девочкой должны нагнать их, но девочка почему-то задерживается на веранде, близко-близко подходит ко мне и, глядя лукавыми смеющимися глазами прямо в мои глаза, спрашивает:
– Ты волков боишься?
– Нет, – героически вру я.
– А грома боишься?
– Нет, – повторяю я и в смущении отвожу глаза.
– А… этого… боишься?
С последними словами девочка прислоняется ко мне вплотную, одновременно одной рукой поднимая подол своего коротенького платьица, другой осторожно и ловко ныряет в раструб моих коротеньких штанишек быстро нащупывает там мой крошечный живой росточек и, чуть присев, слегка обняв меня своими коленками и не разжимая пальцев руки, пытается прикоснуться ко мне каким-то местом, которое у нее между ног. И вроде бы прикасается. Я ничего не понимаю, но волна таинственной радости, острого небывалого наслаждения пронизывает мое тело, у меня перехватывает дыхание, я чуть не падаю.
Но девочка уже отпустила меня, одернула платьице и, взяв меня за руку, выводит на крыльцо, смеясь, тянет за собой и вскоре мы догоняем Шурку и других девочек.
Мы собираем вику, едим мелкие зеленые сладковатые горошины, беря в рот весь стручок и продергивая между зубами так, что горошины остаются во рту. Потом грызем молодую морковку, вытаскивая ее из земли и кое-как вытирая о штаны – острый вкус земли, свежести… Пробуем даже сырую картошку, быстро выплевывая, правда, потому что во рту вяжет и песок хрустит на зубах. А я весь пропитан недавно пережитым, без конца посматриваю на фигурку девочки в коротеньком платьице – она вызывает у меня ощущение родства, счастья и почему-то непонятную, щемящую боль.
В то же лето, ознаменованное первым соприкосновением с девочкой, а именно – 6-го июля, как раз накануне моего шестого дня рождения – умерла мама от туберкулеза легких. Такой вот «подарок судьбы» ко дню рождения. Два родных младших брата умерли от разных болезней двумя и четырьмя годами раньше.
Отец похоронил маму где-то на кладбище под Звенигородом (вез гроб один, как рассказывал потом, на случайной подводе, и хоронил один…), вернулся ненадолго в Москву, чтобы передать меня на попечение бабушки и двоюродной сестры Риты, которая была всего на десять лет старше меня, – и направился с одним из эшелонов на запад, недалеко – немцы были, кажется, уже под Смоленском. Шел первый год войны…
Многих детей эвакуировали из Москвы на восток, меня сначала хотели отдать в детский дом, чтобы отправить туда же, но, как рассказывают, воспротивились тетя, бабушка и, особенно, сестра Рита:
– Пусть остается, вырастим как-нибудь, авось, не пропадем.
С трудом, напрягаясь, вспоминаю теперь желтый маленький абажур, квадратный, с крошечной электрической лампочкой (потом ее заменили на синюю), общий какой-то мрак, грозный голос диктора Левитана по радио, надрывное завывание сирены, грохот бомбежки, постоянное, привычное чувство голода, тошнотворно сладкую мороженую картошку, слизистые котлеты из очисток, керосиновую лампу, когда погасло электричество, потом и вовсе коптилку – мрачные тени и жирная копоть на стенах, на потолке, – примус и керосинку на общей коммунальной кухне, железную печку-времянку («буржуйку»), которую топили страницами очень красивых старинных английских и немецких книг, с треском вырывая их из прочных, негнущихся, подчас покрытых латунной чеканкой обложек. Буржуйка плотоядно фыркала, завывала и, наконец, сытно гудела, накормленная. Иногда так нагревалась, что на темно-бурых ее боках проступал сначала вишневый, а потом морковный румянец. Хорошо помню совершенно потрясающий томик в коробочке, в черном бархатном переплете со светло-желтым – из натуральной слоновой кости – крестом. На него руки не поднялись. Я отложил его в сторону, спрятал в какой-то ящик. И сейчас жив во мне детский мистический страх, немой и грозный укор, исходящий от этого бархата, от креста.
Читать дальше