«Я входил в оранжерею, как во храм.
В ней посмел заговорить бы только хам.
Заходя, здоровался я с листом,
И росинка вдруг прощалась с лепестком.
К нам пришла сегодня гостья. Звонкий смех!
Восемнадцать лет девчонке – первый снег.
Живо трогает, смеётся, лепестки.
И ожили странным светом цветники.
Чуткий голос. И срезает, как цветы,
Все святыни в саде зимнем Красоты.
Лишь когда ушла, я понял: стёрт мой храм.
Нет дорог в оранжерею, к тем цветам.»
Но в глубине души Лёши, на задворках этой оранжереи, сидел Фил и, в отличии от него, прекрасно осознавал, что, в сущности, Джонсон ни чем не отличается от других. Ведь поступки других актуальны для тебя только в той мере, в какой они захватывают корвет твоего воображения и берут командование твоей экспедицией на себя, задавая тебе свой курс поведения и проецируя на горизонте «остров сокровищ». Поэтому, пока ты не станешь обращать своё внимание на себя, на свои действия, размышлял Фил, вместо того чтобы увлекаться течением своих мыслей и чувств, так как только целенаправленное действие и может обладать смыслом, ты отдан произволом своего внимания на растерзание тысячам подражаний. Особенно – тем идеальным образам, которыми заполонило твоё подсознание искусство. И буквально проштамповало твоё восприятие. Заставляя тебя смотреть на мир через их призму. Рисуя Джонсон как одну из главных героинь твоего романа. Не иначе как которым ты именуешь свой зимний поход в чащу событий за валежником ситуаций. И которая навсегда заблудилась для тебя в этом волшебном пока ещё лесу. Где все прочие – это разношёрстные, но от этого не менее дикие звери, непонятно как научившиеся говорить с тобой на одном, ставшим общим для вас через совместные действия, языке. Действия, по самой твоей природе изначально тебе чуждые. Непонятно как и зачем Джонсон тогда ожила, и ты внезапно увидел перед собой человека, то есть – ровню. Тогда как она всегда стремилась только к одному – стать таким же животным, как и все остальные. И с каждым днём буквально дичала, дринкчая, у тебя на глазах. Пока окончательно не одичала. И её дикость ни вырвала её у тебя из рук.
Но это её выступление на сцене минувших событий до сих пор настолько сильно его захватывало, что Лёша и не думал всерьез подпускать к себе Фила, этого «трепанатора любви». Предпочитая ему общение с океаном.
«Нищ и гол. И он ушел.
Туда, где скалы рвёт вода.
Где беспокойная орда
Не выжгла своего следа.
Там чайки стон в дыханьи волн,
Там будто жил морской дракон…
Ушел. И там, в руинах скал,
Свободы ветра он искал.
Там бриз раскрыл ему на миг
Ритм танца с веерами брызг.
И он ушел в те каменные дали…
Лишь чайки иногда в погромах пенных дня
Его меж волн и скал безумного видали.»
Который всегда понимал его гораздо лучше и полнее. Намного глубиннее, чем даже Хапер.
До тех пор, пока его транс наконец-то ни выдохся. И Фил не сумел-таки объяснить ему, что в случившейся драме виноват не он, не Лёша, а всецело один Банан. С его непристойным поведением. Но отдуваться и мучить себя совестью будет только и только Лёша. Потому что пока связь Банана с Джонсон танцевала ими в своей чарующей длительности, Лёша был тому нужен. А теперь – нет. Так как сердце – пусковой механизм, используемый телом для создания у нас тех или иных поведенческих установок. Обогащающий «горючую смесь» установки кислородом чувств, окрашивая её в неистовые тона. Дабы мы не смогли сдержать её сквозной напор доводами разума. И что если Банан до сих пор и со-настроен с Лёшей, то есть и продолжает себя наивно мучить, наслаждаясь образом великомученика, то только потому, что сам Лёша подстрекает его к тому своим больным до женской плоти воображением. Находя её – прекрасной! Рассматривая её лишь как повод для того поэтического бреда, которым он насквозь пропитан. Воображая и отношения с женщинами также, как нечто возвышенное. А не как нечто сугубо утилитарное, как рассматривают это сами женщины.
Не понимая тогда, что отношения с женщиной есть нечто волшебное и иррациональное – ровно до тех пор, пока ты её интересуешь. И нечто животное и рациональное – когда ты уже не в силах её заинтересовать. В попытке хоть как-то обосновать для себя вашу всё ещё длящуюся, по инерции, связь. То есть – мина замедленного действия. Которую ты сам же и активируешь, как только признаёшься ей в любви, произнося имя этого «господа» всуе.
Наконец-то поняв и то, к чему Джонсон подвели события её жизни. Наблюдая заново её «сцену плача» в объятиях матери. Ведь выходило, что Джонсон просто-напросто боялась от Банана снова забеременеть. По крайней мере до тех пор, пока окончательно не разрешится вопрос со свадьбой. И лишь тогда ей уже никогда не придется снова проходить по кругу ада избавления от ребенка. В этом-то и была причина того, что Джонсон всем, включая и его самого, так долго отказывала. Интуитивно отвергая и самого Банана и его ухаживания, навсегда усвоив этот урок. А не в том, что она изначально была какой-то там недотрогой, какой он через её упорные отказы тогда наивно и воспринимал – на первый взгляд. Который у него за этот период благополучно сформировался, подсовывая её неврозу в своём воображении самые возвышенные и зазеркальные контексты. Охотно веря в то, что она – самое светлое, что когда-либо было в его жизни!
Читать дальше