И снова нервное беспокойство относительно грядущих публикаций в России.
«Пойми меня правильно: у меня никогда не было этого пунктика – печататься! Но уж коли они за это берутся, то меня не демонстрация их гражданской доблести заботит, а что в голове читателя происходит. Это-первое и, возможно, последнее письмо на эту тему, Яков; и не письмо даже, а кратковременный выход из прострации, вызываемый творящимися с моими худ. произведениями в возлюбленном отечестве. Больше я к этому не вернусь; чувство апатии и даже некоторой брезгливости, порождаемое элементами истерики – этой оборотной стороны давешней трусости – связанной с моими делами – чувство это не из приятных. Мутит».
Его можно понять. И в самом деле, ажиотаж, устроенный людьми, которые в тяжкие для него времена думать о нем не думали, теперь не прочь были обозначить свою «гражданскую доблесть», которая опасности не представляла, конечно же, его раздражал. Но апатия апатией, однако ему хотелось бы ввести все это в какие-то разумные рамки.
«Прости, что донимаю тебя этими просьбами и рассуждениями. Но география – вещь серьезная. И теперь для меня это больше география, чем политика. Я догадываюсь, что у тебя своих хлопот выше головы, как у любого человека в нашем возрасте. Но Женюра, боюсь, слишком взбалмошен, а больше у меня ни с кем отношений в лит. мире нет. Хотя мы знаем друг друга довольно давно и, казалось бы, нет нужды говорить друг другу приятные слова – тем не менее, спасибо тебе за “Неву”. Тебе, Сашеньке и Иоффе. ‹Оговорка – имелся в виду Саня Лурье. – Я. Г. › Конечно же, с меня приходится, но какой монетой расплачиваться за верность, кроме той же верности, я пока себе не представляю. Бог даст, сведем счеты. Сижу уже третью неделю в Лондоне, пере-перевожу Генкины (он умирает) переводы Кавафиса, чтобы как-то его подбодрить; в промежутках пописываю свое. Поцелуй Тату, обними Алешку, передай привет М. Б., если увидишь. Прости еще раз за болтливость – но это старческое. Или – потустороннее.
Твой Иосиф».
Он напрасно надеялся, что этим письмом закрыл проблему.
6 июня 1991 года он писал мне из Нью-Йорка:
«Милый мой Яков, придется, видать, письмо писать. Насчет трехтомника; насчет перечисления башлей; насчет всяких последующих изданий и гонораров за оные, насчет гонораров за уже вышедшее. Все это чистое безумие и торжество не столько справедливости, сколько демографии. От полного озверения предлагаю следующее:
I) Пушкинский Фонд [18]становится моим как бы душеприказчиком. Т. e. не ты лично (что предпочтительнее, но наваливать на тебя весь этот кошмар я не могу), но организация».
И дальше он весьма подробно расписывает вполне разумный механизм регуляции.
«Что ты думаешь по поводу вышеизложенного? Я готов подписать и заверить всеми возможными здесь семью печатями любой составленный тобой в этом духе документ, но – один. Яков, я не в состоянии все время бегать туда-сюда со всеми этими доверенностями, распоряжениями, справками и пp.
…Поверь мне, я не капризничаю. Мир вознамерился превратить человека в своего собственного бюрократа: это – этап эволюции, и не умеющий приспособиться, естественно, погибает. Пишу тебе поэтому довольно буквально из-под глыб, даром что бумажных…
Обнимаю тебя и Татку и умоляю простить за бредовый тон и за такое же содержание сего письма. Как говорил Гитлер, времена индивидуального счастья прошли.
Целую тебя,
твой Иосиф».
Постепенно все урегулировалось. Вышел в издательстве «Пушкинского фонда» не трехтомник, как планировалось сперва, а четырехтомник, составленный Геннадием Федоровичем Комаровым и полностью согласованный с автором, несмотря на его сопротивление. Этим была заложена основа для серьезного изучения, сделанного Иосифом за добрые тридцать лет…
Разумеется, в связи с обилием публикаций встал роковой вопрос, которым настойчиво занималась наша публика с конца восьмидесятых – вопрос о его приезде в родной город.
Мы несколько раз говорили с ним о возможности приезда – и в его деревенском доме в Массачусетсе, и по телефону. Из всех этих – не всегда внятных – разговоров я, тем не менее, понял главное: он смертельно боялся попасть в ложное положение, которое отравило бы драгоценные для него воспоминания о своем городе. Он просто не знал, как вести себя, приехав на родину. Однажды он четко сказал: «Я не могу вернуться в свой город как знаменитость!» Он боялся ажиотажа, приставаний, клубления вокруг случайных людей из прошлого, искренне его любящих, но теперь уже лишних… Он всегда был чрезвычайно чуток ко всякой фальши, и возможная неестественность своего поведения в Ленинграде его ужасала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу