— Два рода людей, — сказала она. — Одни вроде таких насекомых. Они полупрозрачные, их едва видно, они дрожат на свету. Другие — как гвозди, их молотком не разобьешь, сколько ни бей. Только крепче становятся. Их страшно, особенно когда они приходят ночью. А первых — раздавишь, и не заметишь! Сказать вам? Я сама больше похожа на первых.
— Это, может быть, от крепостного права и татарского ига? — спросил человек.
Зай не ответила. Она думала, а когда она над чем-нибудь думала, что-то мучительное появлялось в ее лице, некрасивом и худеньком.
Глубокой ночью, перед Льежем, он разбудил ее и дал ей свой адрес.
— Если на Новый год вы вспомните обо мне, то пришлите мне открытку, — сказал он и покивал ей головой.
— Почему на Новый год? Я могу и в другое время.
— На Новый Год принято вспоминать своих друзей, — сказал он, улыбнувшись, — желаю вам счастья, милая девочка.
Он снял с полки свой чемодан. Поезд уже тормозил вовсю.
— Если не на Новый Год, то в другое время. Это все равно, — прибавил он.
— Скажите, пожалуйста, что это за книга у вас, которую вы все время читаете? — осмелела Зай.
— Это такая особенная книга, — улыбнулся он. — В ней всё, всё есть. Очень удобно.
Он помахал шляпой с платформы, стоя под фонарем, пока она, отстранив штору, смотрела в черную ночь. Ей захотелось сочинить стихи про любовь. Она стала думать, что было бы, если бы она вышла с ним вместе и поселилась с ним, как бы они жили… Потом мысли пошли в беспорядке, туда и сюда, качаясь взад и вперед под стук поезда. И внезапно что-то прокололо ей сердце. Париж. Отец. Сестры. Жена отца. Неизвестный город. Неизвестная страна. Родина ее матери, где ее французская фамилия окажется внезапно у себя дома.
Кондуктор в фуражке сводит ее со ступенек вагона. На ней опять навешен московский картон. В руках — две корзинки, в одной — белье, в другой — книги. И в бегущей куда-то толпе, в шуме громадного вокзала, она стоит оглушенная, оцепеневшая от ужаса, и чувствует, что здесь она вся: со своей, еще ей самой неизвестной до конца, душой, с ее маленьким телом, со всеми ее косточками, которые вчера просвечивали в обувном магазине. И все так таинственно и в ней, и вокруг, в этом сером воздухе, в этом шуме; словно совершенно новая вселенная вот-вот готова открыться ей, с ее новыми законами и загадками… Она видит перед собой своего отца.
— Лиза Дюмонтель? — говорит Тягин, приближается к ней и хочет взять ее на руки, он не ждал, что она такая большая, такая высокая, он только может обнять ее, сжать ей плечи, прижать к себе. Он целует ее два раза в глаза. Он одет несколько неряшливо и кажется ей совсем старым. У него орлиный нос и бородка. Сняв шляпу, он что-то говорит кондуктору и мнет деньги в руке, прежде чем дать на чай. Уронив корзины, она полными слез глазами смотрит на него; она боится его.
Этот день прошел, и его больше нет, прошел, как все другие, а казался таким особенным, необыкновенно важным, трудным и новым. Его больше нет, как если бы его никогда и не было. Мачеха перебинтовала ей палец, ей сделали ванну. Она путала двери в квартире и испугалась, когда в кухне вспыхнул газ. Ни за что в мире не соглашалась она переодеваться при сестрах и с мучительным стыдом открыла свои корзины. Потом все ушли куда-то, осталась только Любовь Ивановна. Зай просидела два часа на кухне, глядя, как она гладит белье, и слушая, как тикают часы.
— И что же вы ели? — спрашивала Любовь Ивановна. — Что могли купить на жалованье? Сколько он зарабатывал? Все еще красивый был или уже старый? Ставил пьесы? Играл сам? А старуха что? Била тебя?
Зай отвечала, что всего было вдоволь, и картошки, и каши, и даже хлеба, что дядя Леша был очень красив, хоть и без зубов, и такой худой, что бабушка говорила, что на него смотреть страшно. И что ее никогда никто не бил, а наоборот, ужасно все любили, даже Алеша, который в Москве женат теперь. И что Алеше, в сущности, было очень стыдно, когда жена его сняла с нее кофточку для Васеньки.
— Это с тебя кофточку? — спросила Тягина и вдруг замерла с утюгом в руке.
— С меня, Любовь Ивановна.
— Я тебе не Любовь Ивановна, а тетя Люба, — сказала она и с грохотом бросила утюг на подставку.
«Я рассердила ее, — подумала Зай. — Господи, если Ты существуешь, помоги мне!»
С отцом она пробыла весь вечер вдвоем. Она страшно робела и боролась с этой робостью. Она рассказала ему о Бойко, о том, каким он стал в последние годы, какие пьесы играли в Рабочем театре (но уже без него), куда она часто ходила по билетам, которые он доставал.
Читать дальше