Если подряд в ста произведениях воспевать одно и то же чувство радости, это может показаться монотонным. И он, конечно, есть, этот элемент некоторого однообразия, самоповторения в иных произведениях Джамбула. Но это однообразие идет от традиционной фольклорной формы, в которой находит свое поэтическое выражение радость Джамбула. Оно идет от ограниченности стандартных приемов и сравнений, выработанных в веках степными сказителями. Если бы в фольклоре не существовало каких-то общих поэтических схем, своего рода взаимозаменяемых деталей, то как же можно было бы певцу-сказителю сохранить в голове десятки тысяч строк эпических поэм? [94]
Оборотной стороной этой фольклорной повторяемости образов, сравнений, тропов является то, что «традиционная фольклорная форма, в сущности, оказывается в противоречии с тем живым человеческим чувством, которое акын вкладывал в свою песню» [95]. Последнее вряд ли верно. Единственным «живым человеческим чувством», которое читается в этих стихах, является страх.
Как заметил М. Рыклин в «Пространствах ликования», «страх разъединяет, но ужас объединяет на совершенно новой основе. Ужас принимает форму ликования и без труда прочитывается внешним наблюдателем как проявление наслаждения» [96]. Отсюда — основной парадокс второй половины 1930-х годов: эпоха Большого Террора был эпохой ликования. В этом смысле ликующий перформанс Джамбула — сугубо террористическая практика: как и положено, «в пространствах утопии совершается театрализация ее травм, и чем у нее больше внутренних причин для недовольства… тем более безупречным кажется даваемый в Утопии спектакль» [97]. Одновременно это и текстуальный спектакль; поскольку «в случае реализации утопия неизбежно обросла бы репрессивными механизмами, наложившимися на первоначальное ядро», остается предположить, что «нескомпрометированная утопия — это неосуществимая утопия, которую логично отождествить с чистой текстуальностью» [98]. Текстуальные стратегии ликования — чистый образчик эстетизированной политики и в этом качестве представляют несомненный интерес.
Прежде всего, обращает на себя внимание формульность, создающая своего рода стилевую раму. Эти тексты ничего не изображают, что особенно заметно в «описаниях»:
Глаза у моих молодых дочерей
Сверкают рубинами звездных огней.
Они не устанут и дальше сверкать.
На крыльях моих дочерей не догнать.
И смех дочерей моих — солнца отсвет.
Их лица румяны, как яблочный цвет,
Ресницы из золота, месяцем брови,
И родину любят священной любовью.
Кремлевские звезды глядят из очей.
Все ярче сверкают глаза дочерей [99].
Между тем даже делая поправку на то, что «по характеру импровизаторского метода Джамбул не мог давать углубленных социально-психологических характеристик нового человека, как это делали выдающиеся поэты Маяковский или Багрицкий» [100], критика утверждала, что в его произведениях «нет повторения приемов изображения, прибегающих к фантастическим небылицам, в них главное место занимают реалистический показ и идейно-художественные принципы, присущие советской поэзии» [101].
Проблема «реализма» здесь особенно интересна, поскольку тексты Джамбула не просто нереалистичны — они бросают вызов реальности. Пространство свершившейся утопии в них, подобно опухоли, агрессивно поглощает любые анклавы того, что могло бы быть названо незараженной территорией реальности, стирая всякую грань между собой и жизнью: «Страна моя лучше и краше всех стран, / И что перед нею мираж-Гюлистан… / Забудь миражи, моя песня, и славь / Не сон, а чудесную явь» (Песня о большом караване, 1937); «Растут города, и луга утопают в цветах. / В просторных степях зашумели колосья литые. / Исполнилось все, что веками таилось в мечтах, / Сбылись наяву человечества сны золотые» (Сталинские батыры, 1937); «Ну как не запеть, если сердце поет, / Ну как не запеть, мой любимый народ! / Встает над землею ликующий день, / Страна моя, яркое платье надень» (Закон счастья, 1940). Уместно напомнить, что во время воспеваемой Джамбулом коллективизации из трех с половиной миллионов казахов свыше миллиона вымерли от голода, а из выживших около 600 тысяч человек ушло в Китай. «Цветущий Казахстан» потерял половину населения.
Отмена реальности ведет к расцвету различных форм гиперболизации. Отмененная жизнь утверждается через резкое усиление черт как на спатиальном уровне («В Москве сады, как сплошной изумруд, / В Москве дворцы, как в сказке, растут. / Столица — солнечной радости клад, / Столица — сталинской мудрости клад, / Столица — труда и счастья клад. / Там звезды Кремля горят» (Песня народу, 1936); так и на темпоральном («И текут медовою рекою / Все двенадцать месяцев, как май» (Славься в песнях, СССР! 1937); «Мы за тебя вели бои, чудесный синий край, / Двенадцать месяцев твои — сплошной медовый май!» (Песня ликования, 1937).
Читать дальше