Эта опасность «пропустить мимо ушей» не то, что существует и сейчас, она стала еще очевидней, потому что и наш недавний острый интерес к русской религиозно-философской мысли и к родной Церкви, вошедшей наконец в литературу и жизнь с должной обиходностью, уже истаивает. И уже перестает носить даже недавно еще живой и повсеместный характер интеллектуальной оппозиции, и имена В. Соловьева, В. Розанова, Е. Трубецкого, К. Леонтьева, Н. Бердяева, П. Флоренского, С. Франка, А. Карташева и т.д. если еще и прорываются время от времени, то уже служат в журнальных публикациях больше «знаком интеллектуальной моды», чем «пособием» для живого общественного применения. Кажется, «реабилитация» мысли ограничилась именно «реабилитацией», справкой о «снятии судимости», не став инструментом живой работающей правды. Мы узнали за два последних десятилетия столько некогда великих имен, воскресили столько событий, течений и школ, восстановили столько утрат, что должны были нажить качественно новое миропонимание. Но преображения нет как нет, и мы только острее и болезненнее чувствуем внутреннюю нетвердость, вполне понимая, что значит метафора о новом вине в старых мехах, но не ведая, как их согласить.
«Факты мысли» все прибавляются, ум уже не в состоянии вместить их и порою помимо нашей воли сопротивляется новому знанию. Ему не хватает вооруженности, систематической силы, классической школы, которая начинала с фундаментов, а не с громоздящегося «под открытым небом» беспорядочно свезенного разнообразного «стройматериала». А. Ф. Лосев незадолго до смерти замечательно написал, что «все так называемые факты всегда случайны, неожиданны, текучи и ненадежны, часто непонятны, а иной раз даже и прямо бессмысленны». (Эту «текучесть и ненадежность» всякому легко увидеть по нескольким вариантам школьных учебников истории, где факты тасуются в соответствии с «заказом» либеральной или «консервативной» школы. - В. К) «Поэтому мне, - продолжал Лосев, - волей-неволей часто приходилось не только иметь дело с фактами, но еще более того с теми общностями, без которых нельзя было понять и самих фактов».
Вот эти-то «общности» и разумел Распутин, говоря о том, что русская мысль могла быть «катехизисом новейшего времени», могла привести человека «в соответствие с моральными законами, вдохнуть в него вечность, дать внутреннее зрение, показать на поле в его душе, которое требует возделывания с не меньшей старательностью, чем поле хлебное, и постоянно засевать его любовью». Это само требование «любви», очевидно, и побуждает подозревать художника в «негуманистической настроенности». Да еще то, что и в размышлениях о тысячелетнем пути русского православия он вновь не уступал нравственного первенства Европе, не сетовал на отрыв, а бережно искал синтеза, верно отмечая, что «в западном человеке первенствовало внешнее устройство жизни, в нашем - душеустроение. Для одного важней была форма, для другого - содержание. Будучи сыновьями одной матери, они происходили как бы от разных отцов и могли считаться сводными братьями. Когда бы удалось свести достоинства друг друга, получилась бы, вероятно, личность, которая устроила бы ее без трагического разлада с собой». (Заметим в скобках, как часто у русского художника - у Достоевского ли, у Распутина, - как только он заговаривает о «сущностях» исторического пути, мелькает это горькое сослагательное наклонение: у Достоевского «развивались бы в национальном духе... - отозвались бы европейской душе», у Распутина - вот удалось бы спасти, «получилась бы личность без разлада».)
Но для того чтобы свести эти достоинства, нужна общая долгая работа самосознания, и Распутин не зря от статьи к статье и от выступления к выступлению настойчиво выкликал кроме не раз названных мною мыслителей имена Г. Федотова, И. Ильина, С. Булгакова, и Л. Карсавина и «живоносные имена» Серафима Саровского, Иоанна Кронштадтского, Сергия Радонежского, Паисия Величковского, которые мы еще оставляем в одних храмовых стенах, а он с благодарной проницательностью уже доказывал, что «школа старчества... была школой и русской литературы».
И опять это нужно ему не для лестного уподобления духа литературы духу церкви, не для возвышения родного за счет других. Он тут плоть от плоти своего народа, милой России, которая всегда была к себе строже, чем к другим, и в пример себя определять не спешила, потому что в лучшие часы, как писал Лесков со всей его языковой изобретательностью, она хотела «устраиваться, а не великатиться».
Читать дальше