Зал прислушивался к этому мистико-эротическому бреду с затаенным дыханием. Ни разу не скрипнуло кресло, никто но кашлянул. Зал был полон, но в нем царила такая настороженная тишина, будто ни одно кресло не было занято. Словно на сцене происходил не спектакль, а какое-то торжественное богослужение, в котором верующие в тихом экстазе принимают участие.
Но наше положение было отчаянное. Совершенно отчаянное. Не надо думать, будто основным здесь был текст. Совсем нет. Когда нам стало известно имя автора и возраст пьесы, весь каш интерес сосредоточился на актерах.
Первое действие — все нормально. Сидят, ведут длинные разговоры. С чудесной легкостью, совершенно свободно, с такой превосходной дикцией, что не пропадало не только ни одно слово, но ни один его оттенок. Язык в их устах звучал музыкой, законченной, совершенной до последних границ.
Но потом началось… Мы увидели такую игру, о которой нам случалось лишь читать, да притом еще в очень старых мемуарах и воспоминаниях.
С «идолом Франции» происходят на сцене прямо-таки припадки эпилепсии. Нервные судороги выворачивают ему руки и ноги. Он мечется, трясется, он взбирается на вершины какого-то совершенно немыслимого стоэтажного пафоса и стремглав низвергается прямо вниз, в жуткое хрипение умирающего. Невероятное зрелище! Я изо всех сил старалась овладеть собой. Я знала, что если осмелюсь хоть искоса, хоть уголком глаза взглянуть на сидящего рядом Корнейчука, то произойдет катастрофа. Я скомпрометирую себя перед этим набожно застывшим залом, покажусь хамом. Я кусала губы и чувствовала, с отчаянием чувствовала, что кресло рядом со мной начинает дрожать, что выдержка моего спутника ужо кончается.
И вдруг, как разрядка, где-то во втором ряду, позади нас, кто-то совершил именно то, чему мы из последних сил сопротивлялись, — прыснул сдавленным, неудержимым смехом. На секунду весь зал повернул головы к «месту преступления». Иностранец, разумеется, иностранец, только менее выдержанный, чем мы. Он наклонился и закрыл лицо платком. И только этот взрыв смеха, которым скомпрометировал себя другой зритель, каким-то чудом спас нас, и мы не разразились громким хохотом. Но чего это стоило!
Трудно описать, что происходило на сцене, — эти конвульсии, эти судороги, эти метания умалишенного. Бедная актриса, которая очаровала нас в первом акте, здесь поддалась и бессмыслице текста и бешенству своего партнера. Это ужо не был даже плохой провинциальный актер из плохой труппы, подвизавшейся лет пятьдесят назад. Это было нечто превосходящее человеческую фантазию. Широко расставив ноги, актер вращал обеими кистями рук вокруг оси так, что они списывали круг и снова появлялись из-за спины совершенно вывернутыми, затем все его тело сжималось в какой-то судороге, словно вместо позвоночника у него была пружина…
Быть может, в этом повинна пьеса? Пусть так. Но ведь пьеса написана сорок девять лет назад. В театральной программе мы можем увидеть портреты автора то в виде старца в костюме с золотым шитьем академика, то в виде молодого человека, каким он был во времена, когда писал эту пьесу. Я сомневаюсь, была ли эта пьеса и сорок девять лет назад молода. Не знаю, мог ли в то время кто-либо особо интересоваться тем, потеряет ли господин средних лет свою невинность или нет. Быть может, тогда была такая мода, хотя нам случалось читать то, что писалось во Франции в прошлом веке, и — боже мой, — ведь это было совсем другое. Ведь мы помним произведения Мопассана, Флобера, Бальзака. Но пусть так. Пьеса написана сорок девять лет назад и могла преспокойно покоиться в библиотечной пыли. Никто не заставлял ее ставить, никто не принуждал Барро выбирать для своего театра именно эту пьесу, а не другую. И никто не принуждает зрителей, которые покупают дорогие билеты (а они очень дороги), чтобы они ходили на эту пьесу, а если уж идут, чтобы слушали ее с таким восторгом, в таком благоговейном экстазе.
Казалось бы, у сегодняшней Европы есть и другие заботы, кроме той, заметит ли вовремя господин средних лет, что дышло китайской тележки, опирающейся на китайский надгробный памятник, складывается в форме креста (а именно так и выглядит одно из «видимых вмешательств» бога в слишком оживленную деятельность героини). Особенно много совершенно иных забот ость у нынешней Франции, оказавшейся в страшном, невыносимом положении, из которого она должна найти выход. А между тем ставится пьеса совершенно бессмысленная, фальшивая, отвратительная, маскирующая громкими словами и мистическим бредом самую вульгарную эротическую разнузданность, — и сотни французов ходят на нее и впитывают каждое слово, словно евангелие.
Читать дальше