И все это — вокруг самого жуткого праздника в году. Вокруг той адской ночи, когда детям не дают уснуть набившиеся в дом пьяные, которые лезут не в ту дверь, ища, где бы отлить, или преследуя жену того, кому достался благой удел уснуть за столом. Все брехня — это вовсе не ночь мира и любви, а совсем даже наоборот. Это прекрасная, высокоторжественная оказия для тех, кого не любят. Это Богом дарованный шанс выполнить наконец обязательства — нежеланные и потому отложенные: пригласить бедного слепца, которого никто не приглашает, кузину Исабель, овдовевшую пятнадцать лет назад, параличную бабушку, которую никто не решается показать. Это — веселье по указу, нежность из жалости, пора преподносить подарки, потому что мы и сами их получаем, пора плакать, не давая объяснений. Это счастливый час, когда гости выпивают все, что осталось с прошлого Рождества — мятный ликер, шоколадный ликер, банановое вино. И неудивительно, что такой праздник зачастую кончается стрельбой. Неудивительно также и то, что дети, насмотревшись на такое и в таком множестве, в конце концов начинают верить, что Иисус родился не в Вифлееме, а где-нибудь в США.
Поэзия, доступная детишкам
Учитель литературы в прошлом году предупредил младшую дочку одного моего закадычного друга, что на экзамене ее будут спрашивать о романе «Сто лет одиночества». Девочка, понятное дело, испугалась — мало того что она не читала эту книгу, но и вообще голова ее была занята вещами более важными. По счастью, папаша ее, получивший весьма основательное филологическое образование и обладающий редкостным поэтическим чутьем, стал натаскивать ее так усердно и рьяно, что на экзамен она пришла, зная предмет лучше преподавателя. Тот однако все же исхитрился задать ей каверзный вопрос — что означает перевернутая буква в заглавии этой книги? Он имел в виду аргентинское издание, оформленное художником Висенте Рохо, который таким образом желал показать, насколько волен и ни от чего не зависим полет его вдохновения. Девочка, само собой, затруднилась с ответом. Висенте Рохо, когда я рассказал ему об этом, — тоже.
В том же году мой сын Гонсало на вступительных экзаменах имел дело с вопросником по литературе, разработанным в Лондоне. И один из вопросов потребовал определить, что символизирует собой петух в «Полковнику никто не пишет». Гонсало, которому отлично знаком стиль родного дома, не справился с искушением щелкнуть по носу заморского ученого и ответил так: «Этот петух носит… несет золотые яйца». Потом мы узнали, что высший балл получил ученик, ответивший в соответствии с уроками учителя, что полковничий петух есть символ подавленной народной силы. Услышав об этом, я в очередной раз обрадовался своему редкостному политическому везению, потому что в первоначальном и в последнюю минуту измененном финале полковник сворачивал петуху голову и варил из него протестный суп.
И я уже довольно давно коллекционирую эти перлы, отравляющие юношество по воле скверных учителей словесности. Лично знаю одного добросовестнейшего педагога, который в тучной, алчной и бездушной бабушке, использующей безответную Эрендиру для получения долга, усматривал символ ненасытного капитализма. Другой — из католического колледжа — уверял, что поднявшаяся в небеса Прекрасная Ремедиос — это поэтическая метафора вознесения Девы Марии, вселившейся в ее тело и душу. Другой открыл, что персонаж моего рассказика Эрберт, решающий любые проблемы для всех и каждого и раздающего деньги направо и налево — опять же «прекрасная метафора Бога». Два барселонских критика удивили меня, обнаружив, что «Осень патриарха» имеет ту же структуру, что и 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Белы Бартока. Хотя это доставило мне огромное удовольствие, потому что я восхищаюсь этим композитором и особенно — этим его произведением, аналогии двоих критиков не сделались яснее. Один профессор литературы из Гаванского университета, посвятив много часов анализу «Ста лет…», пришел к выводу — одновременно обескураживающему и обнадеживающему, — что роман не предлагает никакого выхода. И тем самым окончательно убедил меня, что мания толковать и трактовать все на свете в итоге порождает новую форму вымысла, порой заходящего в тупик полной чуши.
Я, должно быть, читатель простодушный и наивный, потому что никогда не думал, что писатели хотели сказать больше, чем сказали. Когда Франц Кафка говорит, что Грегор Замза, проснувшись однажды утром обнаружил, что превратился в огромное насекомое, мне не кажется, что это — символ чего-то там, и мне только всегда хотелось знать, что же это было за насекомое такое. Я верю, что в самом деле были времена, когда ковры летали, а в сосудах томились заточенные там джинны. Я верю, что Валаамова ослица заговорила — как рассказывает Библия, — и жалею, что не удалось записать ее голос, я верю, что Иисус Навин обрушил стены Иерихона звуками своих труб, и опять же жалею, что не дошла до нас исполняемая ими мелодия. Я, наконец, верю, что сервантесовский лиценциат Видриера в самом деле был из стекла, как полагал он в безумии своем, и всем сердцем верю в ту радостную истину, что Гаргантюа помочившись, затопил парижские соборы. Мало того, я убежден, что происходили и другие аналогичные чудеса, и лишь рационалистическое мракобесие скверных учителей словесности не дает нам их увидеть.
Читать дальше