В новой послепетровской России любовь получает характер личного, индивидуального переживания, любовное чувство становится ключевым для формирования самосознания, все апелляции к потребности любить – Отечество, Бога, Государя или Государыню – адресованы к личному выбору вместо силы традиции, принуждения, материального интереса. Любовь , как и интеллигенция в ее первом значении индивидуального свойства, следственно, – показатель зрелости личности. Так что, хоть «и крестьянки любить умеют», а все же мы понимаем, что вообще-то это прерогатива барская.
История гражданской любви интеллигенции в России начинается в XVIII веке с патриотического дискурса любви к отечеству . Подобно разным типам знания, любовь знает свои различения на φιλία (любовь-дружбу), ἔρως (страстную) и ἀγάπη (жертвенную любовь), восходящие к античности и обильно разработанные в христианской метафорике. Множественность родов любви обозначает разделение между просвещенным патриотизмом и нарождающимся национализмом. «Западник» в полемике со «славянофилом» XVIII века формулирует дилемму так: «Вы душевно привязаны к своему отечеству, и я тоже, [но] Вы любите его как любовницу, а я как друга» (1792). «Патриотизм требует рассуждения», – вторит и рассудительный автор «Бедной Лизы» в том же 1792 году. Большинство, однако, отдает предпочтение первому варианту, ибо спокойные чувства («рациональная любовь» в терминах исследователей патриотизма Просвещения) у нас не в чести. Сентиментальная революция, а потом и настоящая революция в Париже, а потом наполеоновские романтические страсти доводят накал любви к отечеству – или нет, тут обычно употребляются феминитивы: любовь к отчизне или родине ( Родине ) – до предела.
«Народолюбие» этой эпохи в Европе вполне универсально: эмоциональное почитание «жизни народа», которое временами приобретало характер обожествления, многим обязано Иоганну Готфриду Гердеру (1744–1803); затем его упрочили языковеды, собиратели «народной поэзии», песен и сказок начала XIX века вроде братьев Гримм, историки, обращавшиеся к жизни «низов», как Жюль Мишле. Но в России из‐за культурной пропасти между элитой и народом общность любви оказывалась единственно достижимой: чувственное сообщество, объединенное братской любовью, призвано заменить сообщество по духу, отношения любви заменяют отношения представительства.
Оказывается, что в этом любовном экстазе государство, по сути, – третий лишний. «Любовь к отечеству должна сама править государством, как власть истинно верховная, последняя и независимая», – читаем у Фихте в «Речах к немецкой нации» (1808). Что государству вряд ли по сердцу. Проходит не так много времени после 1812 года, и наступает, как водится в романах, охлаждение . Имперская власть решительно не заинтересована в дальнейшем разжигании эмоций любого рода, – от любви к родине до просто любви, которая попадала для николаевской цензуры в разряд «неприличностей» («В повестях нельзя сказать: <���…> он любил ее, должно говорить: он хотел жениться», – жаловался Ф. В. Булгарин в 1826 году).
Раз так, любовь все дальше уходила от сферы государственного, а любовь к отчизне была возможна только как «странная», не удовлетворяющаяся «славой, купленною кровью». К концу николаевской старой России любовь к отечеству завершает круг своего развития и оказывается уже безнадежно в круге «мертвых душ»: ее казенность не имеет ничего общего с «лиризмом», вызываемым «именем Россия ». Ибо этот «лиризм», говорит нам отнюдь не западник Гоголь, – «более, нежели обыкновенная любовь к отечеству. Любовь к отечеству отозвалась бы приторным хвастаньем. Доказательством тому наши так называемые квасные патриоты: после их похвал, впрочем довольно чистосердечных, только плюнешь на Россию» (1847). Вот с этим и рождается интеллигенция: любовь к отечеству в гражданском просвещенном духе для нее оказывается невозможна, патриот и интеллигент становятся чуть ли не антонимами.
По тем же законам романов остается либо страдать, либо – избрать вместо отечества новый предмет. Любовь к истине, за которую ратовал Чаадаев в «Апологии сумасшедшего» («Прекрасная вещь – любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное – это любовь к истине», 1837) осталась выбором меньшинства. А выбором большинства стал, конечно, народ . Вот сюда перенесен пафос жертвы ради «любви беззаветной», здесь новое «дело любви» и новые мученики «в борьбе роковой»:
Читать дальше