«Медный всадник», «Капитанская дочка» – эти книги просто НЕ мог написать писатель, НЕ достигший зрелого семейного состояния; ныне же уточняющий свои представления о месте и роли отца и сына, о соотношении исторического и частного, о чести, уверенно погружающийся в проблематику, исполненную нерешаемых окончательно коллизий и принципиального драматизма.
По нашей догадке, другой лицеист, малороссийский, Гоголь искал в Пушкине не литературно-художественный авторитет, не кумира, но искал – по запаху – отца (как сам Пушкин – в Петре, или Пугачеве). Это для него он писал от «Кюхельгартена» до «Мертвых душ» – Пушкин прочтет! За Пушкиным Гоголь был как за стеной, и вдруг… огромная русская литература навалилась на его хилые – физически – плечи. Именно поэтому так лично пережил Гоголь (а может, и не пережил) смерть Пушкина – он вторично оказался брошен, оставлен старшим; что бы теперь он ни написал этого некому уже будет прочесть, – зачем тогда все??
Не здесь ли надломилось что-то внутри Гоголя, от чего несколько лет спустя начнет в нем развиваться душевная болезнь?..
Вернемся все же к Пушкину. Нырнув в род и историю, Пушкин не предал, однако, личного начала (что и делает его Пушкиным), но утвердил его, закалил в потоках лавы безличных родовых стихий, всегда готовых променять при нужде Пушкина на Слепушкина. Он не уставал дразнить клинком время от времени, как он написал в одном из писем, огромную обезьяну мира. Природу нельзя победить, ее можно только переиграть.
Себе цену, в своем мире , он знал – он знал, что Время принадлежит ему. Этот мир , однако, крепко и цепко держал его за жену и семью, забирая в лапу все больше, запуская нос в его письма, спальню, душу, прицениваясь к его жене, которую это отнюдь не смущало, ибо она сама была похищена Пушкиным, вынута им из рода и субстанционально продолжала ему принадлежать, так что мир обращался к ней как свой за своим. Вот так встреча: Пушкин и трюизмы! Невыносимо спотыкаться о них в переписке его женатых лет, к тому ж когда излагаются они менторским, едва не «каренинским»(!) тоном: «будь молода, потому что ты молода»… – Пушкин поучающий: «было бы корыто, а свиньи будут», – Пушкин неискренний: «…кокетничай… я сам тебе разрешил», «я неревнив», – или еще чего похлеще: «свобода, смело дарованная монархом писателям русским»! За все приходится платить.
Жизнь протекала в обществе тотального протекционизма – семейственности и кастовости, – требующем от соучастников (конечно, никаких не сограждан) инфантильной преданности, постоянной подсознательной готовности лизать руку за благодеяния и унижать самим, обществе простодушной «отеческой» работорговли, наконец. Честь могла быть покуда защищена… наказуемым образом. При дворе, однако, куда Пушкин очень скоро попал – для жены и благодаря ей, – гораздо выше ценился антипод чести – лишенное всякого о ней представления, непробиваемое чувство собственного достоинства, а также неукоснительное следование игре по правилам.
Видимо, это не вполне счастливое сочетание качеств и породило хлесткий оксюморон того времени – «светская чернь».
Люди, впрочем, как люди. Как и те пугачевцы, незлые, в сущности, мужики, что тащили упирающегося офицера на виселицу, приговаривая: «Не боись, не боись!..» А другим разом уже сами вязали своего Пугачева…
После забывшейся клеветы о порке в молодости, не считая натягивающихся пут финансовой и отчасти служебной зависимости, было не так много мест, за которые мир мог Пушкина взять, опустить , отыграться за строптивость, не полную подвластность своим законам, – тоже мне, важная птица Пушкин!.. Он знал такое место: «муж и жена – плоть едина». И одна мысль об уязвимости его в этом пункте – полной беспомощности в мире волеизьявлений другого, и самого близкого, человека – способна была доводить Пушкина до бесплодного бешенства. Каких-то вещей при этом он просто не мог себе позволить. Рука его, пытаясь удержать Наталью Николаевну, как во сне, промахивалась сквозь нее, и неважно, кто кому здесь снился, ведь они принадлежали субстанционально разным мирам. Пока на пересечении этих встречных снов не материализовался Дантес – жалкий статист судьбы Пушкина, гвардейский жеребец, призывным ржанием растревоживший семейный сон Пушкиных.
Судьбе не откажешь здесь в логике и выборе оружия. Пружина, взведенная пять лет назад и ежегодно подкручиваемая с рождением каждого нового ребенка, стремительно распрямлялась в последние месяцы, недели, дни. Затянутые ею до срока разлетались теперь: архивы и балы, семья и свет, «пора, мой друг, пора» и полудетский придворный мундир, «плоть едина» и лицо, род, – уже навсегда.
Читать дальше