Но можно ли жить, ежедневно ощущая над собой “дамоклов меч” и не зная, когда он упадет на твою голову? Именно такая жизнь ожидала бы поэта. Однако в стихотворении “Чудный сон” мы читаем о том, что поэт ждал некоего великого грешника, чей приход означал бы кончину поэта. И что самое главное, поэт давно имел об этом предвещание. Он знал, что будет предупрежден о близкой кончине. Значит, великий старец, символ русской святости жестокого XIX столетия, обещал явиться с небес к стоящему на пороге смерти гению русской литературы, чтобы принять его душу.
Старец никогда не оставлял без утешения своих просителей. Возможно, он привел поэта к чудотворному источнику, чтобы напоить его целебной водой. Так он делал для многих, кого успевал полюбить. Вот тогда и записал поэт три строчки на старом черновике:
В пустыне
Пробился ключ,
Обложен камнями простыми…
Поэт стоял перед этим источником, потрясенный тем, что его судьба открыта убогому старику, что все пути к счастью ему закрыты, а то, что он почитает за счастье, ему надо оплатить ценой жизни. Он стоял на месте, где извела из земли источник Та, над кем он так безрассудно глумился, употребляя дар Божий, талант, в забаву тем, кто ни во что не верил. Здесь Матерь Бога извела источник, который по молитвам этого убогого старика стал цельбоносным. И все это случилось не в библейские времена, когда легендарный Моисей, блуждая с еврейским народом за Иорданом, иссекал воду из скалы. Все это было не в той Иудейской пустыне, о которой купец Ивана Грозного Трифон Коробейников писал, что в ней нет ни людей, ни деревьев, ни травы. Это было здесь, в саровском лесу, на крутом берегу речки Саровки, в ближней пустыньке отца Серафима. И было, как будто вчера.
Тогда, в ноябре 1830 года, поэт мужественно воспринял известие о гибели от жены. На том же листке черновика под записью об источнике он рисует идеальный профиль Натальи Гончаровой, образ счастья, заслоненный призраком смерти. Но он уже предчувствовал, а вскоре и узнает, что
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Обретение бессмертия в преодолении страха смерти. Вот оно — счастье. Вот мысль, которая делает “Пир во время чумы” исключительно пушкинским творением, а не переводом сцены из Вильсона. Там этого нет. И здесь не символическое, воображаемое бессмертие, не посмертная слава литератора, здесь предчувствие подлинного, возможного бессмертия человека, “жизни будущего века”! На это обращал особое внимание преподобный Серафим, когда призывал своих просителей вчитываться в Символ веры. Наверняка говорил он о бессмертии и с Пушкиным. И вот ответ поэта. Спустя год после встречи с Серафимом, уже в Царском Селе, он переписывает набело “Пир во время чумы”, уничтожает болдинский черновик как простой перевод с английского и вносит в окончательный вариант свое открытие, свой опыт, свою догадку о бессмертии. Отныне оно — идеал поэта. “Труды поэтические, любовь, религия, смерть”. И бессмертие!
Итак, — хвала тебе, Чума!
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы,
И девы-розы пьем дыханье, -
Быть может… полное Чумы!
Так не мог написать болдинский Пушкин, нетерпеливо ожидающий все ускользающую от него свадьбу. Так мог бы написать счастливый человек, который обрел и изведал счастье, грозящее смертью. Так мог бы написать и отчаянный смельчак, который ежедневно пьет дыхание девы, заранее зная, что оно для него смертоносно.
Он ставит дату 6 ноября, ту, которая стояла на черновике в день, когда он завершил перевод большой сцены из драмы Вильсона “Чумной город”. Но вспоминает того, кто предупредил его о трагических последствиях женитьбы. Это было 8 или 9 ноября в Саровской обители. Не тогда ли и родилась идея пушкинского Гимна чуме? Он исправляет 6 ноября на 8 или 9-е (в рукописи не очень ясно) как дату окончания трагедии и… как дату встречи с Серафимом.
Это был уже другой Пушкин. Уже год, как он пил таящее смерть дыхание своей жены Натальи Гончаровой. “Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился”.
Но образ открытой для него могилы пребудет с ним навсегда.
Вот о чем напомнил на Каменном острове усталому, загнанному поэту “отрадный, благовещный сон”, обещавший ему скорую, желанную кончину. Вот почему так тщательно нарисовал поэт образ того, кого ожидал в течение шести лет и о ком вопрошал в конце чудного стихотворения: “Кто там идет?”
Читать дальше