В эмиграции же, с самого начала, создалась другая атмосфера.
Мужественная смерть Н. Гумилева, расстрелянного в 1921 году по делу о таганцевском заговоре, создала новый ореол вокруг возглавлявшегося им акмеизма.
Гумилева начали превозносить не только как поэта, но и как политического борца, рыцаря без страха и упрека, а его стиль, заодно с общим акмеистическим стилем, стал как бы чертой, отделяющей «прекрасное прошлое нашей культуры» от «революционной свистопляски» и всяческого «безобразия», процветающего «там».
В первые годы эмиграции оппозиция левым течениям в поэзии (как дореволюционным — футуризму, так и послереволюционным) являлась обязательной для зарубежных поэтических идеологов.
«Хаосу» — формальной левизне, переходившей то и дело в заумь, порой — в открытое издевательство над языком, противопоставлялся «Космос» — неоклассицизм, связь с «Золотым веком» русской поэзии и, конечно, акмеистическая вещность и ясность.
Владислав Ходасевич в «Тяжелой лире», вышедшей в 1923 году в Берлине, был первым, кто открыто выступил против «Хаоса»:
… И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
«Жив Бог. Умен, а не заумен», — восклицает он в другом стихотворении из «Тяжелой лиры» и оканчивает его так:
… Заумно, может быть, поет
Лишь ангел, Богу предстоящий,
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я—не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык,
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык…
Это отталкивание от Хаоса стало первой отправной точкой идеологии большинства зарубежных поэтов.
Немногочисленные последователи «левизны», среди которых на первом месте в эмиграции оказалась Марина Цветаева, вынуждены были идти против господствующего течения — и до сего дня остаются в меньшинстве.
Марина Цветаева, как верно заметил Борис Зайцев, «эволюировала в обратном порядке».
В то время как Пастернак шел от сложности к простоте, Цветаева все усложняла свою поэтику, шла веку наперекор, что и явилось причиной ее творческого одиночества в эмиграции.
… Так, наконец, усталая держаться
Сознаньем: долг и назначьем: драться
— Под свист глупца и мещанина смех —
Одна за всех — из всех — противу всех,
Стою и шлю, закаменев от взлету,
Свой громкий зов в небесные пустоты…
(«Роландов рог»)
В Советской России, в послесталинские времена, «зов» Цветаевой был услышан молодыми поэтами, и она, вместе с Хлебниковым, Пастернаком и Маяковским, сейчас там — одна из наиболее влиятельных поэтов.
Но в эмиграции в то время нужны были не «громкий зов», а «приглушенные голоса», не вихрь и буря, а тишина казалась тогда более убедительной для «человека тридцатых годов».
* * *
В «Зеленой Лампе» (собраниях, устраиваемых периодически Д. Мережковским и Зинаидой Гиппиус) произошло характерное столкновение «старшего» поколения с «младшим».
Молодой поэт Довид Кнут, в пылу спора заявил, что «отныне столицей русской литературы нужно считать не Москву, а Париж».
Это заявление вызвало бурю негодования среди писателей старшего поколения и особенно среди представителей общественно-политических кругов, присутствовавших на собрании.
Столицей русской литературы Париж, конечно, не стал, да и не мог стать, но сознание трагизма нашего положения в начале тридцатых годов явилось тем зерном, из которого выросло новое поэтическое мироощущение, — так называемая «парижская нота».
Д. Мережковский был прав, указывая на возможность большого творчества в эмиграции — Данте, например, или Мицкевич.
«Если поэты поймут, — говорил он, — всю глубину метафизики современности и сознательно станут глашатаями свободы, — такое творчество неминуемо возникнет».
Вопреки Мережковскому, ни Данте, ни Мицкевича в эмиграции не нашлось, не возникло также никакой громкой, «ударяющей по сердцам» поэзии, революционной в политическом смысле.
Голос эмигрантской Музы был приглушенным, поэты сознательно отстранялись от всякого рода декларативности, стремясь высказать свое «самое главное» в наиболее простых, но точных словах.
Тревога о человеке и о том, чем ему жить духовно в послевоенном, невероятно усложнившемся, жестоком и своекорыстном мире, конфликт личности с коллективом, мечта о возможном братском отношении человека к человеку и, конечно, о любви, о возможности «встречи с Богом» — вот основные ноты тогдашней настроенности.
Читать дальше