А с другой стороны, Григорьев ворчит - хотя более умеренно - на радикальный сатирический журнал "Искру", иронизирует по поводу естественнонаучных увлечений молодежи 60-х гг.: ему, романтику и гуманитарию, весьма чужды такие интересы, он даже задевает своего ученика и товарища, матерого идеалиста H. H. Страхова, намекая на его диссертацию "О костях запястья млекопитающих": "...тебе, писавшему магистерскую диссертацию о каких-то никому, кроме микроскопа, неведомых костях инфузорий...". Ирония истории: Григорьев издевается над старичками "карамзинского" воспитания, которые совершенно не понимали идеалов и вкусов молодежи 30-х гг., но тут же он незаметно сам превращается в романтического старичка, издевающегося над увлечениями новых поколений.
В романтизме, получившем сложное наследие XVIII в., были две ипостаси: открытость всему миру, всем векам и народам, бездомность, доходящая иногда до всеядности и до космополитических деклараций, а с другой стороны - тяга к родной старине, народным преданиям, патриотический пафос. У Григорьева формировались некоторые (только некоторые!) свойства и от первой ипостаси: это, во-первых, его европейская образованность, внимание и уважение к "чужим" культурам, а во-вторых, бродяжническая натура, "охота к перемене мест" при малейших кризисных ситуациях. Но при этом главное место в мировоззрении и в чувствах писателя занимала все-таки вторая ипостась, любовь и интерес к своей национально-народной культуре, к ее духовным и материальным памятникам. С какой живой заинтересованностью и со знанием описывает Григорьев Москву, особенно родное Замоскворечье! {В частных письмах Григорьев был еще более откровенным в выражении своей любви к Москве. См., например, его письмо из Флоренции к Е. С. Протопоповой от 26 января 1858 г.: "Мне представлялись летние монастырские праздники моей великой, поэтической и вместе простодушной Москвы, ее крестные ходы и проч. - все, чем так немногие умеют у нас дорожить и что на самом деле полно истинной, свежей поэзии, чему, как Вы знаете, я отдавался всегда со всем увлечением моего _мужицкого_ сердца... Все это вереницей пронеслось в моей памяти: явственно вырисовывались то Новинское, то трактир, именуемый "Волчья долина", у бедного, старого, ни за что ни про что разрушенного Каменного моста, где я, Островский, Кидошников - все трое мертвецки пьяные, но чистые сердцем, целовались и пили с фабричными, то Симоновская гора, усеянная народом в ясное безоблачное утро, и опять братство внутреннее, душевное с этим святым, благодушным, поэтическим народом" (Материалы, с. 218-219; искажения и пропуски в тексте исправлены по подлиннику, хранящемуся в ИРЛИ).} В его стихотворениях, в письмах мы найдем не столь обширные, но тоже любовные описания Ярославля, Нижнего Новгорода и, наоборот, сетование на Оренбург как на "искусственный" город, без старинных соборов, древних икон, без традиций, город без истории (романтик забывал, что когда-нибудь и здания XVIII-XIX вв. станут историей!).
Григорьева очень интересовали и узкосемейные традиции, как он выражался, - "дело физиологическое, родовое, семейное"; ему была присуща пушкинская "любовь к родному пепелищу": трогательно он описывает свои неоднократные походы к дому Козина на Тверской, где он родился и провел раннее детство (однако впоследствии, в трудную денежную пору, Григорьев не задумываясь продал свой дом на Малой Полянке: "бродяга" взял верх над традиционалистом...).
При этом писателю совершенно чужда "семейственность", несправедливое пристрастие к "своим" и т. п. Наоборот, он стремится как можно объективнее и справедливее обрисовать своих родителей, с противоречиями, с "про" и "контра": не скрывает, а даже скорее подчеркивает пошловатую приземленность отца, бранчливость и деспотизм матери, - но не забывает отметить, характеризуя отца, и ум его, и доброту, и образованность. Эта умеренность, объективность особенно выигрывают при сравнении с тем очень и очень негативно пристрастным отношением сына к отцу в годы, когда писались воспоминания; вот, например, отрывок из письма Григорьева к М. П. Погодину от 16-17 сентября 1861 г.: "Отца моего я не мог никогда (с тех пор, как только пробудилось во мне сознание, а оно пробудилось очень рано) уважать, ибо, к собственному ужасу, видел в нем постоянный грубый эгоизм и полнейшее отсутствие сердца - под внешнею _добротою_, т. е. слабостью, и _миролюбием_, т. е. гнусною ложью для соблюдения худого мира. Сначала (еще не очень давно - лет 18 назад) - деспот до зверства; потом игрушка своих людей, раб первого встречного, он был бы постоянно моим рабом, если бы мне постоянно везло счастье". {Материалы, с. 276; текст исправлен по списку ошибок: Егоров, с. 351.}
Читать дальше