Начинает Григорьев с тесного сплава личных впечатлений и объективного духа исторических событий: "...я вполне сын своей эпохи и мои литературные признания могут иметь некоторый литературный интерес" (с. 7). Чуть дальше историческое даже как бы приподымается над личным: "Я намерен писать не автобиографию, но историю своих впечатлений; беру себя как объекта, как лицо совершенно постороннее, смотрю на себя как на одного из сынов известной эпохи, и, стало быть, только то, что характеризует эпоху вообще, должно войти в мои воспоминания; мое же личное войдет только в той степени, в какой оно характеризует эпоху" (с. 10).
И затем в самом деле относительно объективно, хотя и с отдельными краткими разливами субъективного чувства, Григорьев описывает свое детство в Москве, в Замоскворечье 20-30-х гг. Так повествование довольно спокойно движется, пока не происходит взрыв: очевидно, сказалось и умственно-моральное перенапряжение из-за мировоззренческих кризисов и житейских неурядиц, и некоторое неудобство от добровольно надетых на себя объективно-исторических "пут". Григорьев пишет главу "Нечто весьма скандальное о веяниях вообще", резко личностную, субъективную, полемически заостренную против "прозаического" духа 60-х гг.; автор даже считал эту главу "скандальной и неприличной эксцентрической", хотя ничего подобного в ней нет, если не считать умеренно бранных выражений... Но, вылив на страницы воспоминаний свои романтические страсти, Григорьев как бы успокоился, и следующие до конца главы наиболее объективны, они почти лишены описания событий личной жизни, а повествуют главным образом о литературных произведениях 30-х гг., которые оказали наиболее сильное идеологическое и эстетическое воздействие на подрастающее поколение. В этой объективированности, при всех романтических ореолах, тоже чувствуется влияние и эпохи вообще и "Былого и дум" в частности.
Что еще сближает воспоминания Григорьева с произведениями Герцена - это их глубокий демократизм. Григорьев всегда был, при всей социальной нечеткости его позиции, демократом, ненавистником барства, феодализма, аристократических привилегий, защитником народных прав - да он и сам себя не без оснований считал выходцем из народа и человеком, близким к народной жизни (под "народом" Григорьев разумел не только крестьянство, но и городские низы и средние классы: купечество, разночинцев). В рецензии на роман графа А. К. Толстого "Князь Серебряный" Григорьев обрушился на автора за то, что тот переносил ответственность за зверства эпохи Иоанна Грозного на равнодушие народа. Какого народа? - спрашивает критик, - "народ умел постоять за себя, когда дело касалось его интересов. Если он молчал, если Грозный становился все грознее и грознее, то потому, что народ не сочувствовал оппозиции земских бояр по той простой причине, что солоны ему самому были эти земские бояре, которых хочет наш романист выставить защитниками его прав против опричнины". Когда же опричнина, продолжает критик, затрагивала народ, "он умел постоять за себя, что гениально угадано Лермонтовым" (имеется в виду, конечно, "Песня про... купца Калашникова"). Этого народа не видел или не хотел видеть А. Толстой, заканчивает мысль Григорьев. {Время, 1862, Э 12, с. 51.}
Подобных демократических деклараций немало и в воспоминаниях: и в общей характеристике жизни в Замоскворечье и в семье Григорьевых, и в оценке деятельности Полевого и Надеждина, и в яростно ненавистном отношении к реакционному писателю М. А. Дмитриеву, сдерживаемом оглядкой на цензуру: "...это Фамусов, явно и по рефлексии презирающий народ и в купечестве и в сельском свободном сословии, Фамусов-идеалист, которому совершенно бесстыдно жаль, что для изображения зефиров и амуров не свозят
на многих фурах
от матерей, отцов отторженных детей,
и который в Москве старой видит идеал барского города..." (с. 56). В очерке "Великий трагик" мы также находим любовное описание демократической массы зрителей в театре и неоднократные презрительные, резкие характеристики аристократов. В бесцензурных письмах Григорьев выражался еще крепче. Вот как он характеризовал консервативного И. Е. Бецкого в письме к М. П. Погодину от 18 сентября 1857 г.: "...какая это гнусная гнида с неприличных мест грыжи Закревского!.. Вот, если когда-нибудь душа моя способна к ненависти, так это в отношении к подобным мерзавцам. Хамство, ханжество, нравственный и, кажется, даже физический онанизм, подлое своекорыстие, тупоумие и вместе пронырливость - вот элементы подобных натур. Православие (т. е. лучше католицизм) Андрея Муравьева в соединении с фамусовским взглядом на просвещение". {Егоров, с. 336. Граф А. А. Закревский - генерал-губернатор Москвы, А. Н. Муравьев - религиозный писатель.}
Читать дальше