Ольга Абрамович
Как пух от губ
Из разговоров с Зельдовичем и Драгомощенко
ОА— … а давайте поговорим о театре, как философской категории. По аналогии с бумажной архитектурой можно назвать предмет нашего разговора бумажным театром. Александр, «что вы думаете о театре, как философской категории»?
АЗ— Следует начинать с банальных вещей. Первая, очевидная: театр дает возможность выйти за пределы собственной биографии и прожить еще что-то. Ты попадаешь в ауру актера и оказываешься «здесь и сейчас». Это очевидно. Менее очевидно то, что театр таким образом создает возможность манипулировать жизнью, перемещаясь по оси, где на одном полюсе — «натуральность», а на другом — «бумажность». Вы помните эти детские домашние перекладочные театры, вырезанные картонные фигурки?.. — это же очаровательно. Бумажный театр — это предельная улыбка, то есть, когда мы высасываем из жизни плоть, высасываем тяжесть и оставляем тени. Но осязаемые тени. Когда жизнь делается равновозможной настолько, что становится слышно…
АД— «Моря Балтийского шум. Тихая поступь ветров./ Но не откроет мне дверь насурмленная Маша…»
АЗ— Ну, понимаете, чем больше возможностей, чем меньше детерминизма — тем легче. Все легче, легче, все бумажней… почти как пух от губ. И тогда у зрителя тоже возникает возможность вернуться назад к собственной жизни и тоже начать ее как жвачку растягивать по какой-то оси: «натуральность» и прелестная «игра», «искусственность». В этом есть, конечно, и психотерапия но и — магия, и вот эта «резинка». То есть, театр дает возможность нам вообразить, что мы сами играем с собственной жизнью. А когда мы играем, мы делаемся многократно свободнее. Потому что отношение к миру, как к предмету игры, гуманистично и свободно, оно лишено какой бы то ни было агрессии и при этом вызволяет нас из иллюзорной детерминированности.
АД— Где-то, кажется в предисловии к «Поэтике грезы» Башляр замечает, что значение поэтического образа — точнее, его этоса — в том, что он открывает язык будущему. В какой-то мере это возможно отнести и к «театру»: значимость последнего, скажем так, возможно заключается в том, что он открывает воображение будущему. Или «иной природе» времени.
АЗ— Я вспоминаю репетиции Васильева… Играли какие-то куски, потом наступали долгие паузы, заполненные перестановкой декораций… или же были паузы, потому что там планировались вставки балета; или просто выходили покурить, а потом опять все начиналось. То есть, время жило необычайно разнообразно. Обычно в спектаклях, которые нам показывают, время живет одинаковым образом. А в этих прогонах, в этой целодневной жизни, которая там проходила, в которую вплетались еще какие-то интриги отношений между его участниками, между наблюдателями время текло предельно пестро. То замедляясь, то ускоряясь. И это было хорошо, потому что, конечно же, на самом деле все это происходило отчасти случайно, отчасти импровизационно, но отчасти и намеренно. Это была возможность жонглировать временной «плотностью» — или натуральностью как бы — происходящего. И вот в этом воздухе, в этом объеме и заключалось на самом деле очарование. Почему, скажем, я никогда больше не ходил на спектакль «Серсо», который потом был выпущен на люди…
АД— (глядя в окно) Послушай, кто убил это дерево?
АЗ— Вот это?…
(за окном дерево)
АД— Да, это Москва… Ты же знаешь, Ленинград — деревня. Ну, может быть, каменная деревня. А деревня это жупел. И люди тоже себя ощущают каменно. Любопытно все же, почему памятники обычно превышают человека, почему, например, памятники не делают величиной с наперсток? Сколько бы хлопот возможно было бы избежать впоследствие… И вода каменная.
АЗ— На каменной завалинке я каменно сижу…
АД— Да, действительно. Это про меня. И вот я, приезжаю сюда, каменный, а здесь все по-другому.
АЗ— На каменное облако я каменно гляжу.
АД— Фактически это посвящается юному Ролану Барту. И выглядит так. «В каком магазине вы брали эти штаны?» — «Там-то». — «Ага. Я был там вчера вечером. Вы?» — «Знаете, утром». Все. We have one blood, you and I. И вот у людей, живущих здесь, у них дерево под окном. Вчера оно было ржавым, как победа, но живым, как поражение. Я говорю: «Саша, меня охватывает какая-то очень внутренняя трeвога по поводу этого дерева. Что с ним происходит!» И я был прав. Утром открываю глаза — дерево мертво. Ни одного листа. Вероятно, это начало рукотворной осени.
Читать дальше