Он не ответил. И не желая дискуссии, вдруг сказал:
— А знаете, кто гробит живопись? Искусствоведы. Если б их не было, искусство процветало б. Я вот думаю: дай Леонардо или Рафаэлю искусствоведа Бескина, и тогда я посмотрел бы, что они смогли бы сотворить.
Мне вспомнились слова В.В.Стасова: «Наша художественная критика была одним из самых зловредных тормозов искусства». Это было признание патриарха художественной критики.
Александр Михайлович, как человек, искушенный в политике, отлично ориентировался в расстановке сил, знал или интуицией чувствовал, кто есть кто. Несколько раз расспрашивал меня о Всеволоде Кочетове, который, будучи главным редактором «Литературной газеты», а затем журнала «Октябрь», находился на переднем крае идеологических баталий, на его патриотическом фланге. Герасимов просил меня познакомить с Кочетовым, мол, хочу написать его портрет. Я позвонил Всеволоду, и мы в тот же день встретились в мастерской Александра Михайловича. Маститый художник и писатель-боец сразу нашли общий язык, как патриоты-единомышленники. Портрет был написан, сейчас он находится в музее в городе Козлове на Тамбовщине — родине А.М.Герасимова. Иногда он поражал меня неожиданным. Как-то сидя у меня дома, он начал внимательно всматриваться в мой портрет, написанный Павлом Судаковым. Вдруг сказал, переводя взгляд с портрета на меня:
— Написан мастерски, только вот сходства маловато.
— Написан-то давно. Время идет, и мы меняемся. внешне, — ответил я.
В тот вечер часа через два Александр Михайлович звонит мне и, извиняясь, просит:
— Вы не говорите Судакову, что я сказал о портрете. Я не прав. Насчет сходства. Не надо обижать художника и наживать лишнего врага.
Уйдя на покой, в другую плоскость своей жизни, когда имя его в произраильской прессе произносилось со знаком минус, он стал осторожен и с друзьями и с недругами. А лишний враг, он всегда лишний. Но Александр Михайлович после того, как от него отшатнулись липовые друзья, стал дорожить настоящими. Кстати, с Павлом Судаковым познакомил его я, и они быстро сошлись, как единомышленники. Между прочим, в тот же вечер, после замечания о портретном сходстве, он вдруг спросил меня:
— Вы знаете происхождения слова «пацан» и кто его внедрил в наш язык?
— Вы считаете, что евреи?
— А то кто же. Ругательное, неприличное слово. А вы употребили его в своем романе.
— В прямой речи, — попытался оправдаться я.
— Неважно, в прямой или в кривой. Вам непростительно.
Александр Михайлович был верующим. Как-то утром он неожиданно заехал ко мне и сказал, что хочет познакомить меня с Ворошиловым, и знакомство это состоится сегодня же на даче Александра Михайловича в Абрамцеве, что под Сергеевым посадом. Мол, быстренько одевайся, и поехали, так как Ворошилов должен подъехать в Абрамцево в полдень, к обеду. Мне было интересно познакомиться с легендарным маршалом. С нами в машине находился наш общий друг директор издательства Академии художеств Христофор Ушенин. Был солнечный летний день, тяжелый ЗИМ плавно раскачивался по Ярославскому шоссе. Справа на возвышенности маячила церковь, и Христофор сказал:
— Интересно, она функционирует?
— Церкви служат, — резко, с раздражением оборвал его Александр Михайлович, — а функционируют конторы, вроде твоей. Функционер объявился, — ворчал он.
Дача Александра Михайловича разместилась в хвойном лесу на высоком берегу речки Воря, по соседству с дачами других художников. Двое из них — Павел Радимов и Евгений Кацман, оповещенные Герасимовым о приезде Ворошилова, присоединились к нашей компании. Я понял, что и Радимов и Кацман были с Климом на «ты». Когда я стал наполнять рюмку Радимова коньяком. Ворошилов схватил меня за руку со словами:
— Что ты делаешь, ему же восемьдесят. Налей ему шампанского. Паша, разве тебе можно коньяк?
— Ничего, Клим, можно. Только после коньяка меня на баб тянет, — пошутил Павел Александрович.
После обеда Радимов пригласил всех нас в свой художественный салон: отдельный от дома флигелек, стены которого сплошь увешаны небольшого размера этюдами, вставленными в рамочки. Радимов предложил всем выбрать себе по этюду и на каждом сделал надпись. Я отобрал для себя скромный, но мастерски написанный этюд зеленого берега Вори с песчаной отмелью. Ворошилов выбрал себе яркий, но аляповатый этюд и, показывая его мне, спросил:
— Ну как он тебе?
— Так себе, — я пожал плечами.
— Дело вкуса.
Читать дальше