«Девушка, любовь неугасима, ревности разбег неумолим. У тебя есть муж, ты кормишь сына, названного именем моим».
Писал он и посвящения друзьям, одним из которых стал известный впоследствии писатель, сын знаменитого репрессированного узбекского коммуниста Камил Икрамов. Икрамов, собственно, Грунина и спас: тот уже «доходил», когда Икрамов почему-то выделил его лицо в толпе заключенных в оздоровительном пункте для доходяг.
– Ты кто?
– Человек.
– Нет, по профессии?
– Художник.
Чтобы доказать, что он художник, Грунину пришлось нарисовать Икрамова – очкастого, большеносого,- и двадцатилетний сын врага народа устроил его расписывать столовую. Грунин должен был нарисовать трех богатырей. «Только лиц им подольше не рисуй,- предупредил Икрамов,- иначе поймут, что ты закончил, и отошлют».
В результате столовая была расписана роскошно. Год, проведенный с Икрамовым – «какой человек, какая голова и душа!» – стал для Грунина самым счастливым. Это ему посвящено стихотворение, вошедшее в «Строфы века».
Там же – опять-таки всюду жизнь!- Грунин влюбился в красавицу еврейку Лену Нудельман, которая иногда встречалась с ним в столовой. Об их романе Икрамов написал свое первое стихотворение: «Она нередко здесь бывает и за умеренную мзду его любимым называет и подает свою – любовь». Грунин выслушал и сказал, что из Икрамова получится писатель.
В сорок девятом Грунина перевели в Степлаг, на медный рудник Джезказган, где сидели одни политические и условия были много хуже, чем в плену и даже чем в Усольлаге. Это был последний и самый дикий круг грунинского ада, и здесь написал он самые черные свои стихи – стихи без надежды на возвращение. Только ценой отказа от любых надежд можно было достигнуть той степени сосредоточенности, какая требовалась, чтобы писать в Степлаге. Здесь Грунин не отвлекался ни на какие мысли о жизни. Его дело было – зафиксировать этот опыт, а что будет с текстами дальше – неважно. «Будешь петь забывать, будешь медь добывать»,- и верно, если что-то певчее есть в его прежних лагерных стихах, то в джезказганских, в рудниковых и степных, все уже выжжено – голое место.
«Бесцельным, в пути своем узеньком, в грядущем каком-то году смертельно измученным узником во тьму катакомбы уйду».
Правда, и тут срабатывает механизм создания лаконичных и запоминающихся текстов – внутренние рифмы: «каком-то – катакомбы», и это уже неискоренимо, он скорее умер бы, чем перестал писать по-своему. Механизм был в него заложен, и это было все, что осталось в нем от живого.
– А женщины?
– Нет, в Степлаге все время хотелось только есть. Но когда вдруг встречалась женщина – например, брали меня иногда писарем в медпункт к красавице врачу,- я, конечно, обращал на нее внимание…
«Этот день – от утра до вечера – именую я золотым. Бесконечно и недоверчиво вы диктуете мне латынь. Интонация постоянная ни ворчлива, ни горяча. В ней – дистанция, расстояние от меня аж до вас, врача. От меня, такого молчальника, что в своей немоте увяз,- аж до вас, гражданин-начальника, с холодком близоруких глаз. Жду их взгляда голубоватого, останавливающегося на мне, точно ищет он виноватого в неизвестно какой вине. Я забылся – вы снова, мнительная, своих глаз вперяете сталь. Простите меня, извините меня – я уже перестал. И опять заполняю бисером картотеку. Такой покой! Срок идет, а работать писарем все же лучше, чем бить киркой».
Как угодно, а такой любовной лирики в русской литературе прежде не было. А до прозы Солженицына о лагерной любви оставалось еще полтора десятка лет.
«Такие строки не умрут. Их вещий смысл постиг теперь я: во глубине сибирских руд храните гордое терпенье. Во глубине, в углу, в себе, в Сибири, в сером серебре своих висков, во льдах, в граните – к своей земле, к своей судьбе терпенье долгое храните.
Не зло, не горечь, не печаль – они пройдут угрюмой тенью. Пред нами – дней грядущих даль. Храните трудное терпенье. Пусть ночью – нары, днем – кирка, и пусть сердца легкоранимы, пусть наша правда далека – терпенье гордое храним мы. Оно нам силой станет тут, спасет от мрака отупенья. Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье».
Эти стихи кажутся мне лучшим из того, что написано о сталинских лагерях,- и достойными своего эпиграфа.
…Кто читал «Архипелаг ГУЛАГ», особенно те, кто читал его до публикации в России, то есть во времена, когда книга была под запретом и запоминалась лучше,- помнит двенадцатую главу пятой части, «Сорок дней Кенгира». Это одна из самых красивых и страшных лагерных легенд России – Кенгирское восстание, как раз на месте нынешнего пригорода Джезказгана; и Грунин в Кенгире был.
Читать дальше