Не так уж важно, собственно, как она рисовала,- важно, что у нее был подлинный характер гения, легкий, покладистый и переменчивый. Она едва ли что-нибудь понимала в чехословацких событиях и в удушении «оттепели», поскольку была классическим советским ребенком, только очень умным; и тем не менее в письмах она упорно называла шестьдесят восьмой год тяжелым, не желая и не умея ничего объяснить, раздраженно добавляя: «Я никого не заставляю думать так же». У нее была идеальная интуиция, музыкальное чувство истории, способность легко и органично входить в любую эпоху – от античной до пушкинской; и пусть графика у нее во всех отношениях книжная (она и поступать собиралась в полиграфический, на отделение книжной графики) – от умного подростка другого не требуется. В любом случае это нечто большее, чем стилизация: это еще и необыкновенная… ну, какое тут слово употребить, чтобы не впасть в слащавость? Скажи «чистота», «хрупкость» – все будет как из советского буклета к выставке; Новелла Матвеева, от чьих песен сладкие слезы закипают в горле, сказала мне как-то, что больше всего ненавидит три слова – «чистота», «доброта» и «пронзительность». Нельзя умиляться рисункам Рушевой – вроде бы и книжным, и чистым, и хрупким, и романтичным… и в то же время отчаянным и страстным – и всегда трагическим, потому что в каждом из них, даже самом небрежном, видна истовость служения. Она ничего другого не могла и не хотела делать – только искусство; она только о нем и думает, и главные события в ее жизни – новые песни Высоцкого, новые фильмы, поездка на Мойку, 12… Видно, как в этом ребенке горит и мечется пламя необычайной чистоты и силы; и можно догадаться, каково бы ей пришлось, проживи она еще хоть три года.
Сейчас отмечается, хотя и не в пример келейней, еще один юбилей – сто лет назад родился поэт Игорь Юрков, в двадцать семь лет умерший от туберкулеза. Он жил в Чернигове и Киеве, писал по-русски. Когда-то меня поразили несколько его строчек, опубликованных через сорок лет после смерти автора в «Дне поэзии»; недавно я нашел нескольких энтузиастов-единомышленников, которые по крупице собрали юрковский архив. Надя Рушева – это не только тысячи рисунков. Книжная графика отца и сыновей Траугот ничуть не уступает им. Да и Бердслей, в конце концов, это не только и не столько лучший рисовальщик викторианской Англии. Есть именно чудо судьбы и характера, ими Надя Рушева и дорога всем нам, жителям несуществующей страны. Я не стремлюсь принизить ее творчество – даже теперь оно неотразимо обаятельно. Я говорю только о том, что без одержимости и мученичества, легкости и доброжелательности рушевский феномен был бы немыслим. И я сильно сомневаюсь, что такого ребенка смогло бы сформировать наше время. Пусть талант Нади Рушевой возрос на сомнительной советской почве – без этой почвы его, как ни старайся, не вообразишь.
Она, как многие гении, была ребенком от межнационального брака – дочерью русского художника и тувинской балерины; с детства ей постоянно читали мифы в прекрасных советских переложениях; она росла в дружной и артистической семье, где никогда не работали для заработка, а всегда для искусства. К ней с первых ее рисунков было приковано внимание всей страны – старик Гессен, в прошлом кадетский публицист, заказал ей иллюстрации к своим пушкинистским штудиям, и был могучий символ в том, что книги девяностолетнего писателя иллюстрирует двенадцатилетняя девочка. Так сказать, Пушкину все возрасты покорны. А что, хорошая была идея! Озорство и романтизм ее работ были удивительно ко времени; пошлость шестидесятых ее почти не коснулась – она умела брать лучшее. И при этом Надя Рушева была тихим очкариком – тем разительнее было торжество ее дара: невысокая, худая, темноволосая, ничем не привлекающая внимания в толпе одноклассников. Иное дело, если вглядеться… Сохранилось не так много ее фотографий, но есть одна, где она смотрит на картину (не зная, что ее снимают): вот где огонь, мерцающий в сосуде. Вот где мучительное, струнное напряжение, которое и ломает, и корчит, и выпрямляет: да если бы она и ничего не нарисовала за всю свою жизнь – по одному этому снимку видно было бы гения. Не говоря уж о письмах, в которых она так по-детски порывиста и так по-взрослому сострадательна; это письма совершенно ангельские, книжные без занудства, остроумные без натуги… ах, какова она была бы в зрелости! В это чудо невозможно не влюбиться,- и тем с большей тоской смотришь на ее ровесников, которые с каждым днем все дальше от нее. В них почти уже невозможно разглядеть тех, прежних, кого знала Надя Рушева, кто знал и любил ее.
Читать дальше