«Смерть и время царят на земле», по Владимиру Соловьеву. Не над всем царят.
* * *
"Анна Каренина"
Большей частью предпочтение отдаётся «Войне и миру», хотя «Анну Каренину» многие считают «совершеннее». Это иносказательно признал Достоевский (в «Дневнике писателя» и в словах, переданных Н.Н. Страховым). Об этом, если не ошибаюсь, писал Конст. Леонтьев, говорили и другие.
Не думаю, чтобы это было в точности верно. Кое-где в «Анне Карениной» чувствуется, что Толстому, охваченному уже совсем иными мыслями, скучно и тягостно было её писать. Временами он оживлялся, вдохновлялся и писал так, с такой силой, как в русской литературе не писал никогда никто («ни до, ни после него», повторял Лев Шестов). Но потом снова принуждал себя к работе над рукописью, и принуждение это в некоторых главах, – тех преимущественно, где Анна и Вронский отсутствуют, – дает себя знать.
А всё-таки, даже при убыли прежнего гомеровски-безбрежного, безмятежного вдохновения, «Анна Каренина» едва ли не значительнее «Войны и мира», едва ли не глубже, и во всяком случае представляет собой ужасный и неотвратимый вывод из того, что в «Войне и мире» рассказано и показано.
«Война и мир» – это жизнь, бытие. Вот что такое жизнь, на всем протяжении своего повествования как бы говорит Толстой. «Анна Каренина» – другое, то есть второй, следующий этап: вот что человек со своей жизнью делает, вот во что он может жизнь свою превратить. Не знаю, разделяет ли кто-нибудь моё чувство, но сколько бы я эту книгу ни перечитывал, мне всегда хочется взять Анну за руку, остановить, сказать ей: что ты делаешь, зачем, по какому дьявольскому наваждению ты сама себя губишь? Особенно хочется это над несравненными, предсмертными её страницами, начиная с той, где она смотрит на спящего Вронского, чуть ли не задыхаясь от любви, «не в силах сдержать слёз нежности», и кончая уже близкой свечой, которая «затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла». Но ведь такое же чувство возникает и при чтении иных трагедий Шекспира, то же чувство возникает и в «Кольце Нибелунгов», когда Зигфрид доверчиво, в последний раз произнося дорогое имя, пьёт братски предложенную ему отраву, лишающую его памяти, – да чувство это лежит в основе, в идейной ткани некоторых величайших созданий человека, как бы ни были они различны по складу.
Толстой, вероятно, расхохотался бы, если бы ему сказали, что Анна кому-то напомнила Зигфрида. Но что с Толстого взять? Хохотал он над многим, не удостаивая заметить, что хохочет над самим собой, над лучшим, что проносилось в его сознании. Что ты с собой делаешь? Что все вы делаете со своей жизнью? Помочь нельзя, и крайне мало надежды, что люди одумаются и перестанут сами себя губить. [1] Знаю, что упоминание о вагнеровских замыслах, да еще рядом с Шекспиром, многим покажется преувеличенным, почти нелепым. Ветер времени веет в другом направлении, люди снисходительно скучают над тем, что изумило и потрясло их отцов. Но Морис Баррес в конце прошлого века чуть ли не на коленях обращался к Нагорной проповеди и к «Федону», – как к лучшему, самому высокому, что мог вспомнить, – с мольбой «принять на свои высоты» именно это. И был по-своему прав. А что каждое поколение не только «переоценивает ценности», но и глохнет по отношению к тому, что слышали поколения предыдущие, известно давно. Правда, ни с Нагорной проповедью, ни с «Федоном» этого не произошло. Но тем более мольба, именно к ним обращённая, «принять на свои высоты» создание если и не столь долговечное, то всё же с порывами к вечному свету, сохраняет своё значение.
Мне приходилось читать и разбирать «Анну Каренину» с иностранными студентами, приходилось не раз беседовать о толстовском романе и с людьми постарше. В девяти случаях и десяти реакция была такая: «Да, вы правы, хороший роман, очень хороший, но всё же, знаете, несколько устарелый… Женщина влюбилась, бросила мужа и сына, запуталась, кончила самоубийством, – что же тут такого замечательного? Теперь, когда в мире происходят такие события…» Руки опускались, я не знал, что ответить, ибо начать пришлось бы с таких далеких азов, которые и припомнить трудно. Действительно, женщина влюбилась, запуталась, погибла, совершенно верно, ничего замечательного в этом нет, да к тому же и бытовая оболочка романа устарела, верно, – но неужели вы не чувствуете, даже не столько в смысле слов, сколько в ритме их, неужели вы не чувствуете, что это весь мир гибнет вместе с нею, мы все гибнем, и неужели не содрогаетесь?
Читать дальше