«Да не смущается сердце ваше…» Конечно, послеэтого почти невозможно быть поэтом внеэтого, если только у человека есть слух. Но не ищут ли сейчас многие откликающиеся просто чего-то вроде подушки под голову, чтобы забыться, – только забыться?
КОММЕНТАРИИ
(Опыты 1953,№1)
(полностью, с небольшими изменениями, вошли в основной свод «Комментариев»)
КОММЕНТАРИИ
(Опыты 1954,№3)
* * *
… Да, вспомнил Розанова: в сущности жалкий писатель, непомерно сейчас раздуваемый, гений для разбитых душ, для растерянных, сбитых с толку людей, для всех тех, кто болен несварением духовного желудка, отказывающегося принимать твердую пищу, болтун, которого наши литературные неврастеники чуть ли не сравнивают с Паскалем, — и всё таки единственный русский подлинно христианский писатель по тону и интонации, т. е. по тому, что нельзя подделать. «И да сияют образа эти вечно!» Ведь как сказано, с какой болью, с какими отзвуками! Да и всё это предисловие, как оно написано! А примечания к статье Сикорского в «Темном лике»! Если бы хоть раз, у одного из наших неохристиан, попалась хоть одна такая фраза, всё значение их писаний было бы иное…
* * *
Зачем?
От вопроса этого можно отмахнуться, сославшись на то, что цепляются, мол, за власть, — и так далее. Согласимся: цепляются за власть. Но есть же и люди, которые у власти не стоят, никакими благами ее не пользуются, и до сих пор твердо уверены, что направление намечено правильно. Нельзя же считать, что все они одурачены, и что следует раскрыть им глаза. Откуда упорство? На что надежда? Неужели верят они, что когда-нибудь сдерживающее начало страха будет отменено и постройка всё же останется стоять? Или соглашаются на страх, как на один из элементов будущего насильственно-справедливого устройства? Или, в самом деле, считают, что существует живой организм — коллектив, пролетариат, народ — и что его будущее, общее благосостояние основывается на бесчисленных единичных уступках, жертвах и даже страданиях? Или просто на просто дает себя до сих пор знать революционная инерция?
Даже больше: неужели не случается никакому очередному диктатору, у себя в кабинете, наедине с собой, задуматься над тем же вопросов: зачем? Да, держатся за власть, знают, что отступления нет, отгоняют мысль о расплате. Но после всего этого, помимо этого, должен же возникнуть вопрос: зачем? Неужели всё-таки держится еще вера, что «перемелется, мука будет», и если даже ничуть не тревожит мысль о цене, в которую обходится революция, неужели цель ее представляется достижимой, хотя бы через сотни лет?
Когда то, после публичной беседы о первой нашумевшей кестлеровской книге, я спросил об этом Бердяева, лично знавшего главнейших революционных деятелей. Он усмехнулся и сказал:
«Сталин? Сталин во-первых, не понял бы, чего от него хотят. Ленин понял бы с полуслова и в ответ выругался бы. Он был отчаянный игрок, и в пылу игры не думал ни о каких ее конечных целях».
В дверях, при выходе, Бердяев добавил: «Послушайте, в том то ведь и дело, что люди, которые удерживаются во главе революций об этом не думают! Те, которые начинают думать, попадают в тюрьму, а оттуда отправляются и дальше…».
* * *
В какие времена мы живем, «переходные» или такие, когда не к чему и переходить? Как разгадать, что происходит сейчас в старой западной культуре: передышка, перед прокладкой «новых рельс», для движения к не совсем еще ясно намеченным целям, а то и вовсе без цели, — или иссякание сил, как у дряхлеющего человека, которому чужды и смешны стали былые его порывы?
Конечно, готических соборов больше не будет, и крестовых походов не будет, и Данта не будет. Но в новом, потускневшем обличии, с новым, менее декоративным вдохновением, будет еще ли что-нибудь равное всему этому по жизненной силе? Неизбежное, ненавистное Леонтьеву, отвращавшее Достоевского «всемство» приведет ли к окончательным будням истории, без борьбы и без творчества?
В наши дни то или другое мелкое событие, занимающее в газете несколько строк, позволяет иногда «измерить температуру» цивилизации, убедиться, как она изменилась, как постарела.
Несколько месяцев тому назад в Англии скончался доктор Барнс, бывший в течение тридцати лет епископом бирмингамским.
Если бы жил он не в наше время, а лет триста-четыреста назад, имя и дела его потрясли бы всю Европу, наполнили бы ее гневом, содроганием, сочувствием, ужасом, и до нас дошли бы в пламени и дыму поднятых ими пожаров. А теперь о нем пол странички: чудак, оригинал, сумасброд, — что же о нем долго толковать?
Читать дальше