Однако, говоря, что Ахматова сейчас (в 50 году) сделала то, что он 20 лет назад, Борис Леонидович слукавил. Тогда — 20 (на самом деле — 16) лет тому назад, в 1934 году (да и позже тоже) он был обольщен Сталиным, чуть ли не благоговел перед этой гигантской исторической фигурой:
А в эти дни на расстояньи,
За древней каменной стеной,
Живет не человек, — деянье,
Поступок ростом с шар земной…
В собранье сказок и реликвий,
Кремлем плывущих над Москвой,
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.
Объяснить, почему эти стихи Пастернака так разительно отличаются от прославляющих Сталина стихов Ахматовой, нетрудно. Просто они по-разному видели Сталина, по-разному к нему относились.
Пастернак, обращаясь к Сталину, верил «в знанье друг о друге предельно крайних двух начал». Сам потом признавался, что это была «искренняя, одна из сильнейших… попытка жить думами времени и ему в тон». Он хотел встретиться с вождем, чтобы поговорить с ним «о жизни и смерти».
Ахматовой ее отношения со Сталиным виделись иначе. Она то «кидалась в ноги палачу», то признавалась, что готова получить от него «свинцовую горошину». Других своих отношений с ним она себе не представляла.
И это были не случайные, «экстремальные» выплески раскаленной страсти. Это был постоянный, неизменный лейтмотив:
Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут часы Страстной недели…
Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто не может мне помочь?
В Кремле не надо жить. Преображенец прав,
Здесь зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса давний страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь — взамен народных прав.
Адресат не назван. Но кто он — сомнений не вызывает. Даже после XX съезда Ахматова вынуждена была отказаться от попытки эти стихи напечатать:
Анне Андреевне очень хотелось дать «Стансы». Мне, разумеется, тоже… Сначала голос хоть и трагический, но величавый и спокойный, а потом вдруг, при переходе во второе четверостишие, удар неистовой силы. Вру, не «при переходе», а без всякого перехода, как удар хлыстом: «В Кремле не надо жить»…
А в последних двух строках — полный и точный портрет Сталина…
— Как вы думаете, все догадаются, что это его портрет, или вы одна догадались? — спросила Анна Андреевна.
— Думаю, все.
— Тогда не дадим, — решила Анна Андреевна. — Охаивать Сталина позволительно только Хрущеву.
(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том второй. М. 1997. Стр. 207)
Но иногда тот же мотив звучал у нее еще страшнее, еще обнаженнее. И обращение ее к адресату было еще более прозрачным, совсем уже не вызывавшим сомнений в том, к кому она обращается:
Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
И пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?»
Когда вспоминаешь такие ее стихи, особенно ясно видна пропасть, отделяющая ее отношение к Сталину от того, что — в те же годы — думал о «падишахе» Пастернак.
В отличие от Ахматовой ему нетрудно было найти в своей душе точку опоры (и даже не точку, а мощный пласт мыслей и чувств) для искреннего прославления Сталина.
Иное дело — Мандельштам.
Он относился к Сталину не лучше, чем Ахматова. Я бы сказал, что даже хуже, — если бы это было возможно. Нет, не хуже, конечно, — хуже некуда. Но в свое отрицание Сталина он вкладывал больше ярости, — другой характер, другой темперамент:
—… он не способен сам ничего придумать…
—… воплощение нетворческого начала…
— тип паразита…
—… десятник, который заставлял в Египте работать евреев…
(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург. 1998. Стр. 26.)
Немало еще такого, и даже похлеще, наговорил он о Сталине — и устно, и письменно, и в стихах, и в прозе. Но достаточно напомнить только одно из этих его высказываний — самое знаменитое:
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища…
Как подковы кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, — то малина.
И широкая грудь осетина.
Но вот тут-то как раз и таилась ловушка, в которую он попал.
Как ни дико это звучит, но именно этот яростный накал презрения и ненависти и стал источником той воспаленной, можно даже сказать, патологической искренности, какой окрашены его обращенные к Сталину покаянные стихи. Отчасти (только отчасти) — «Ода», но прежде всего — действительно мощное и безусловно искреннее его стихотворение: «Средь народного шума и спеха…».
Читать дальше