А может быть, здесь и нет ничего странного.
Может быть, именно потому, что он слишком хорошо знал кое-кого из своих бывших единомышленников, сегодня они не вдохновляли его.
Это, пожалуй, с известным правом можно сказать о тех двоих, которые, как и он, при Робеспьере исполняли высшие государственные должности и теперь, в Брюсселе, пользовались особой популярностью среди эмигрантского плебса: о Барере и Вадье.
Барера Давид, правда, писал, но не теперь, в Брюсселе, а в Париже, четверть столетия назад, в январе 1793 года, во время процесса Людовика XVI. И тот, давнишний, портрет, о котором художник сегодня едва ли стал бы вспоминать, являет яркий контраст его полотнам поры изгнания.
…Идут последние дни суда над бывшим королём. Оратор читает речь, которая — после блестящих выступлений Сен-Жюста и Робеспьера — окончательно склонит Конвент к смертному приговору. Но если не обратить внимания на лежащие рядом листки по делу «Луи Капета», никогда и в голову не придёт, что оратор выступает на подобную тему: слишком уж он элегантен и отутюжен, слишком изогнут его стан, слишком чист и невинен лик, обрамлённый хорошо завитыми локонами; кажется, будто перед вами не грозный политик, обрекающий на смерть «тирана», а юный Парис, дамский угодник, воркующий на великосветском приеме…
В 1793–1794 годах Бертран Барер был членом робеспьеровского Комитета общественного спасения — высшего органа власти якобинской Франции. Все знали идейную шаткость и политическую неустойчивость этого человека, хорошо помнили, какие скачки справа налево совершил он, прежде чем добрался до Комитета. Но Бареру многое прощали за его весёлый нрав, за умение не унывать в самой тяжёлой ситуации. Впрочем, Робеспьер, не признававший людей неустойчивых и развращённых, давно взял Барера на заметку, и Барер знал это. Именно потому он и дал вовлечь себя в термидорианский заговор, стоивший жизни Робеспьеру. Позднее, когда ему пришлось поплатиться за этот поступок, Барер сожалел о своём участии в перевороте и неоднократно каялся как устно, так и письменно.
— Это было величайшее заблуждение, — говорил он в кругу близких в Брюсселе. — Переворот, совершённый презренной кликой, убил революционную силу…
Как не хотелось ему признавать, что в термидоре II года он и сам принадлежал к этой «презренной клике» и был одним из главных орудий заговора!
Теперь Барер причислял Робеспьера к «самым выдающимся деятелям революции», а о Сен-Жюсте, которого знал ближе, чем Робеспьера, оставил в своих мемуарах весьма проникновенные строки…
Что касается старика Вадье, то Давид никогда не писал его портрета, хотя они оба во времена якобинцев работали по одному «ведомству»: Вадье возглавлял тот самый Комитет общей безопасности — высший орган революционного надзора, — членом которого был при Робеспьере Давид. Но Давид принадлежал к числу сторонников и почитателей Неподкупного, а Вадье — сначала тайно, потом и открыто — ненавидел Робеспьера, которого считал лицемером и ханжой. Эта ненависть и привела руководителя второго из главных революционных органов страны в лоно заговорщиков, которые использовали его, а затем вышвырнули на свалку.
Да, от своего отступничества Вадье, как и Барер, не выиграл ровным счётом ничего. В дальнейшем его ждали годы безвестности, затем — тюрьма и ссылка. Однако, в отличие от Барера, упрямый старик не желал признать своей ошибки и упорно доказывал, что в термидоре II года он боролся «против тирании». Только на смертном одре — а смерть придет в 1828 году — Вадье не выдержит и слабеющим голосом произнесёт свои последние слова:
— Я совершил некогда скверный поступок… Я раскаиваюсь в том, что не оценил, как должно, Робеспьера и достойного гражданина принял за тирана…
6
Конечно, историку остается лишь пожалеть, что в брюссельский период Давид не написал портретов Барера и Бадье: как-никак то были «последние могикане» якобинской диктатуры.
Но пробел этот в какой-то мере восполняется тем, что осталось иное свидетельство — не живописное, а рукописное. Некий современник, хорошо знавший и одного и другого, посвятил им несколько страничек в своём дневнике. И странички эти настолько любопытны, что хочется привести небольшие выдержки из них; это интересно и важно не только потому, что даёт яркие характеристики обоим раскаявшимся термидорианцам, — ещё более ярко вырисовывается здесь необычный образ самого пишущего, которому предназначено играть одну из главных ролей в настоящем повествовании.
Читать дальше