Убедиться в том, что к “Гавриилиаде” Пушкин пришел в состоянии упоения иллюзией, когда воображаемое становится реальным, а реальность наблюдается как “нечто и туманна даль”, можно по его стихам. Если читать подряд стихотворения двадцатого-двадцать первого годов, написанные до послания “К Овидию” (стихотворения поворотного) и сразу после, можно заметить, что в целом у стихов меняется настрой, интонация, система образов. Поэт как будто летел во сне с высоты и вдруг проснулся и понял, что этот “прекрасный грозный мир” стоит принимать и любить таким, каков он есть. Конечно, и потом были еще погружения в мечты, и мстительные эпиграммы, и “уроки чистого афеизма” в Одессе в 1824 году... Но все-таки из непрерывной игры болезненного упоенного воображения Пушкин вышел и мог теперь выводить других. Это была победа над демоном, тем злым просвещенным диалектиком, искушающим Провиденье, которому в удовольствие было, коли уж он сам в жизни разочаровался, разочаровать в этой жизни других.
В одной из статей Пушкин писал: “описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство...”(6) Он и впрямь был одновременно и заболевший пациент и исследующий болезнь анатом. И “Гавриилиада” была той почти смертельной болезнью и одновременно той слишком рискованной операцией, которая могла закончиться полной гибелью. Поэма — единственное из произведений Пушкина, от которого он всегда всеми силами открещивался: “...ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное” (показание петербургскому военному губернатору 19 августа 1828 года). И только царь, видимо, знал правду. Как свидетельствует П. В. Нащокин: “...Пушкин сказал, что... просит, чтобы ему дали объясниться с самим царем... он... написал письмо к царю. Вследствие этого письма государь прислал приказ прекратить преследование, ибо он сам знает, кто виновник этих стихов”(7).
Пушкин грешен. Но удивительно вот что: настолько высоко, солнечно и совершенно его искусство, что даже самые, казалось бы, страшные, с точки зрения формального смысла, его строки не делают душу читателя безнадежно больной. Есть в его стиле нечто, обезоруживающее любое зло, нейтрализующее яд змея. И даже стихи, брошенные чуть ли не из самой бездны — “И бешеной любви забавы //В архивах ада отыскал...” — все равно почему-то в ад не толкают.
А помимо общего солнечного стилистического настроя, вообще присущего поэзии Пушкина, даже в “упоительный” послелицейский период, появлялись у него такие строки, которые могли рождаться только в полном духовном трезвении. А это значит, что при всей глубине падения в нем все же теплилась неугасимо память о соприкосновении с настоящей, не выдуманной православной Россией. И память эта не могла не проявлять себя и во внешнем — и не только в поступках, но и в творчестве (“К Н. Я. Плюсковой”, 1818; “Возрождение”, 1819).
Вспоминая о грехах своей юности, Пушкин терзался и каялся: “Безумных лет угасшее веселье //Мне тяжело, как смутное похмелье...” (“Элегия”, 1830 г.)
...И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(“Воспоминание”, 1828 г.)
“Но строк печальных не смываю...” Дойти до края бездны Пушкину было нужно. Нужно хотя бы для того, чтобы дать возможность спастись многим умным, одаренным грешникам своего круга, тому же Евгению Онегину, например, которого Пушкин хотя и судил, но скорбел о нем и к нему искренне благоволил. Вспомним и его отношение к декабристам — тут и осуждение, и благоволение одновременно: “...пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли на наших глазах... надлежит защитить новое, возрастающее поколение, еще не наученное никаким опытом и которое скоро явится на поприще жизни со всею пылкостью первой молодости, со всем ее восторгом и готовностью принимать всякие впечатления.
Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание или, лучше сказать, отсутствие всякого воспитания есть корень зла... праздности ума... недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец — погибель” (статья “О народном воспитании”, 1826 г.). Но было желание и ободрить падших: “Во глубине сибирских руд //Храните гордое терпенье...” (1827 г.).
Читать дальше