Однако и в Польше есть одна сторона жизни, которая, именно при всех этих невыгодных условиях, особенно бросается в глаза и вознаграждает русское сердце за все его здесь тяжелые и унылые чувства — одним только, но зато чрезвычайно приятным впечатлением.
Впечатление это производят стоящие в Варшаве русские войска.
На улице, в соборе, у обедни в праздник, в маленькой церкви на Медовой улице, в театре, в русском клубе — везде видишь военных… Целые толпы свежих, молодых и бесстрашных солдат, эти бравые энергичные лица офицеров, эти командиры, “испытанные великими трудами битвы боевой”, эти седины старых генералов… Эти казаки, гусары и уланы “с пестрыми значками”; эта пехота (“эта неутомимая пехота”), идущая куда-то своим ровным твердым могучим шагом…” (как в фильме Вайды. — Ст. К.).
“Наконец поднялась буря в Польше; полагая, что Россия потрясена крымским поражением и крестьянским переворотом, надеясь на нигилистов и раскольников, поляки хотят посягнуть на целость нашего государства.
Не довольствуясь мечтой о свободе собственно польской земли, они надеялись вырвать у нас Белоруссию и Украину.
Вы знаете, что было! Вы знаете, какой гнев, какой крик негодования пронесся по России при чтении нот наших непрошеных наставников… С тех пор все стали несколько более славянофилы”*.
Но буду честен: эти горькие страницы тогда лишь несколько смущали меня, но отнюдь не влияли коренным образом на мои страсти. Время Константина Леонтьева придет для меня позже. А в ту львовскую осень 1963 года я вышел из кинотеатра, где только что посмотрел “Пепел и алмаз”, сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и на одном дыхании, что со мной было очень редко, написал восторженное стихотворенье:
Умирает на белом экране
для чего-то рожденный на свет
террорист с револьвером в кармане,
милый мальчик, волчонок, поэт.
О, как жаль, что она остается,
две слезинки бегут по щекам…
Вот и кончено. Что остается?..
Остается платить по счетам.
Я ведь тоже любил неуютность,
я о подвигах тоже мечтал!
Слава… странствия… Родина… юность…
Как легко, как высоко витал!
Умирает убийца на свалке,
только я никому не судья,
просто жалко — и девушку жалко,
и его, и тебя, и себя.
Гибель героя в трепещущих на ветру белых простынях, пропитанных молодой кровью, тогда потрясла меня. Но сейчас я понимаю, что не менее героической, а может быть, и более величественной и поучительной для Польши была в фильме жертвенная смерть от руки юноши-террориста седого партийного человека, может быть, более нужного Польше патриота, нежели Мацек. Как бы сам Анджей Вайда ни пересматривал в угоду новому времени взгляды и как бы ни отказывался от пафоса своей молодости. Нередко наши убеждения на закате жизни оказываются недостойными высот, на которых мы дышали горним воздухом в иные бескорыстные времена.
…А во Львове я сначала жил в казармах Стрыйского парка, ходил по утрам в армейской форме в окружную газету “Красное знамя” по аллеям, усыпанным грудами красных и желтых кленовых листьев, разгребая эту шуршащую реку кирзовыми сапогами, но вскоре, подзаработав денег в местных газетах, переехал в знаменитый отель Жоржа, из которого каждый день любовался на памятник Мицкевичу, стоявший посреди площади на гранитной колонне.
Мицкевич для меня в то время, как и Пушкин, был символом прекраснодушного поэтического вольнолюбия, и я даже стихотворенье о нем и о Львове сочинил:
Город средневековых мистерий,
семь печатей лежат на тебе,
эмигрант и бродяга Мицкевич
не желает сдаваться судьбе.
Сытый ангел парит и хлопочет,
хочет лиру поэту вручить,
но блаженный Мицкевич не хочет,
не желает тревогу лечить.
Сочиняя это стихотворенье, я, конечно, тайно подразумевал, что поэты всегда выше власти, всегда противостоят ей, всегда понимают друг друга в сопротивлении тирании. Какой тирании? Царской? Советской? Русской? Но тут я уже чувствовал — погружаюсь в зыбкую почву поэтических фантазий, а это небезопасно.
Реальная же история, как показало время, была совсем другой. Школярское прочтение Пушкина в молодые университетские годы у нас, как правило, заканчивалось хрестоматийными строками о Мицкевиче:
...Он между нами жил
Средь племени ему чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Читать дальше